Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Интервью

Глеб Павловский: «Так не царствуют!»

Глеб Павловский: «Так не царствуют!»

Тэги:

Фото: Евгений Военский

Глеб Павловский был диссидентом, стоял у истоков массовых акций в перестройку, в 1993-м осудил Ельцина, в 1996-м работал на него в президентской кампании, работал на Путина почти все нулевые. С приходом Медведева стал говорить о важности перемен. Недавно Павловскому аннулировали пропуск в Кремль.

Бессмысленно спрашивать у Павловского про Бога, любовь или задачу человеческого существования. Или допытываться, подобно простосердечному блогеру: «А как же вы сами все это создавали и поддерживали еще недавно, а теперь ругаете? Не вы ли вчерашний певец Селигера?» Он не уйдет от ответа. Нет, он станет отвечать. Ярко, метафорично, кафедрально, бесконечно, многозначно. И если вы попробуете встрять с наводящим вопросцем, поток чуть изменит движение – и зарокочет с новой силой. Для этого интервью мы встречались с Глебом Олеговичем трижды и проговорили часов семь.

Один из выводов: возможно, в Павловском неизменно сочетаются две противоположности – диссидентство и системность. Его манит подпольность и притягивает власть. Два мира по-прежнему уживаются в нем, и понимание этой раздвоенности – ключ к пониманию его особенно загадочных слов.

При последней нашей встрече он сидел в гамаке (такое уличное кафе с гамаком), пил виски и качался туда-сюда, а я сидел на стуле и пил воду. Было дико жарко. Я был очарован. Павловский напоминал кудесника, который наклоняется к спящему. Но не с тем, чтобы усилить его забытье, а чтобы расцветить – наслать множество пестрых видений.

Павловский умеет говорить о смыслах и ценностях – очень красиво. Но я, преодолевая чары, все больше спрашивал его про личную историю. Мне хотелось услышать его рассказ о самом себе.

 

Вы родились в Одессе?

– В Одессе. Но в той, которой уже нет. В пятидесятых это был левантийский город на Черном море, перекресток нескольких миров. Абсолютный город Борхеса, пресыщенный историей и литературой. Дома не ремонтировали с Гражданской войны, их стены были все в пулевых язвочках.

И город громких голосов.

– Это да, слишком громких. Хотя я вырос в районе рынка, южный нахрап не любил и обходил крикливых биндюжников. Но приморские города распахнутые, они обещают больше, чем дают. Одесса, первый город-герой 1941 года, тогда еще стояла в руинах. Море, порт – и всюду мощные следы прошлого, жизни и смерти. Доска в память расстрелянной коммунистки француженки Жанны висела на стене кладбища прямо рядом со следами того расстрельного залпа.

Жители приморских городов не любят плавать – это правда?

– Житель это кто? Есть житель, и есть мальчик. Разные существа. Житель живет. Мальчик беспокоится – это чистая функция долженствования. В отличие от девочки. Тебя нет, пока ты не найдешь себе цель, обеспечивающую твою мальчиковую конкурентность. Море – первое, что надо взять. Я его не любил, нет. Любить не любил, но плавал с пяти лет. Отец столкнул в воду с причала, стоял и смотрел… Страшно было. Зарубочка в памяти – горькая морская соль в носоглотке отдает кровью будущих драк. Тогда еще Черное море было политически вредное море. Над пляжами стояли погранвышки с прожекторами, и там следили, чтобы ты далеко не заплыл. Если что, поорут-поорут, а потом вышлют катер. Мальцов не трогали, впрочем, стерегли подростков лет пятнадцати, у которых в башке черт их пойми что, например Турция. Но с Хрущевым погранвойска ушли с пляжей.

Вас назвали Глебом...

– В пятидесятые я был единственным Глебом в школе и, может, во всей Одессе. Чувство уникальности тоже полезно для мальчика. Да еще я родился в день смерти Сталина, 5 марта. Как отвечаю на вопрос о дате рождения, сразу вскидывают глаза: «Какого – пятого? Неужели пятого марта?» Тогда эта дата означала рубеж начала нормальной жизни. А почему Глеб… Отца не спрашивал, подозреваю: 1951 год, разгар сталинского русизма, «Россия – родина слонов». Будущее казалось темно, а ведь детям еще жить и жить. И в национально сомнительной еврейской Одессе завелись Никиты, Ильи, Святогоры… Хорошо хоть Добрыней не назвал.

В Советском Союзе мальчику нельзя было «просто жить». И к окончанию школы я твердо знал, что нужна революция

Добрыня Павловский – звучит!

– Космополитичная Одесса всегда была под подозрением – и у Киева, и у Москвы. Советский Союз имел цепь космополитических столиц, где ярко жили, пока в Москве всего боялись. Одесса – одна такая. Еще Баку, Харьков, до некоторой степени Ленинград и Новосибирск, Томск и Тбилиси. Сейчас это уже трудно представить, после всех этнических расчисток в восьмидесятых-девяностых города сплюснулись, а некогда в них жарко смешивались породы и родословные… Вообще, наследство, оставленное Одессе Пушкиным, – это азартная, непристойная, но веселая метисизация. Библиотекарем в моем районе работал генсек аргентинской компартии, вывезенный в СССР в чемодане. Женатый на поповской дочке-гречанке.

Кто ваши родители?

– Отец – архитектор, инженер-конструктор. Оснастил морвокзалами все Черное море по периметру, от Одессы до Батума. А у покойницы матери была безнадежная профессия – гидрометеоролог. Она работала на Одесской метеостанции, где кучка женщин тайнодействовала под грохот цикад. Там я впервые ознакомился с прогнозированием. Весталки запускали в небо метеозонд, измеряли давление и силу ветра над морем. А после глядели: ага, 22 июня, температура такая-то, ветер такой-то. Тогда выдвигались ящички красного дерева из дореволюционных шкафов и вручную искали по дате, в каком же году при аналогичных показателях ветра и температуры какая именно была погода. Так появлялся прогноз. Первый урок мне, насколько условна и неопределенна реальность. Но, выбирая работу, я отказался идти по стопам родителей. Хотел себе доказать. Такое странное и смешное слово: «доказать» – кому, что и зачем? Но в Советском Союзе мальчику нельзя было «просто жить». То была страна-эксперимент. И к окончанию школы я твердо знал, что нужна революция.

Антисоветизм был в семье?

– Наоборот, конформизм. Ну и обычные инженерские охи-ахи по поводу «дураков в ЦК» и «рабочих-лентяев». В доме царил культ книг, их стояли горы. Мать рано приучила к чтению, создала во мне гремучий коктейль из баллад Жуковского, «Ворона» По и «Туманности Андромеды». Я спорил с отцом, он казался мне буржуазен.

Вас окрыляла оттепель?

– Такого слова я не знал. Оттепель это ведь пароль тех, для кого она вдруг настала. Для меня же Сталин был давним ископаемым, а антисталинизм – нормой, вошедшей в быт. Люди уже не исчезали из одесских двориков, ранее посаженных выпускали тысячами, и они рассказывали нам лагерные страсти. Убийцы во власти были осмеяны и лишены всякого очарования, даже мужественности. Берия? Этакий похотливый женоподобный сатир вроде Стросс-Кана. Логика казалась прямой – вот, сперва мы разделались с Гитлером, затем отправили на пенсию своих кровопийц, и – вот мы в космосе! Дальше будет только лучше и интересней. Советская жизнь была гигантской промзоной по изготовлению будущего, впрочем, довольно-таки грязной промзоной. Нормальный бардак экспериментального мира. А что все вокруг было ломаным, обшарпанным, битым, коцаным, засранным, только обостряло привкус эксперимента. Вот дощатый забор, а за ним инженер Лось клепает ракету лететь на Марс. Вот так одессит Королев выдумал ракету для Гагарина, собрав слабосильные движки «Востока» в пучок и завязав их русским веником. Или академик Глушко, архитектор советского ракетного потенциала, был одесским пионером-активистом «Русского общества любителей мироведения».

Вы были активным пионером?

– Я страшно хотел в пионеры, боялся, что не примут сразу. Имел слишком много замечаний, и морда всегда в чернилах. Нет, приняли, это ж Одесса. Красные галстуки мы носили скомканными в карманах, но циниками не были.

Стихи писали?

– О да. Вздрагиваю, если наткнусь – банальные, любовь-морковь. Впрочем, их мало осталось после тринадцати обысков. Вынесли в общей сложности около тридцати мешков бумаг, даже школьные тетради зачем-то позабирали в КГБ, и все сожгли.

Как вы взбунтовались?

– Трудно понять, чем именно в 1968 году у мальчишек сносило крышу. Какой-то гремучий вихрь из полетов в космос, Кубы, рока, Победы и коммунизма, войны во Вьетнаме, оккупации Чехословакии… А мы гордые были. Ну, конечно, гибель Че Гевары. Уже в десятом классе я видел вокруг буржуазную скуку, которую ждет неизбежная, но, увы, слишком отдаленная революция. Я не хотел ждать.

И вы изменились, поняв, что вас интересует?

– Я вдруг резко отмобилизовался и перешел в другой режим. Прежде был нормальным одесским лентяем, все детство проблаженствовал с книжкой у моря и на диване под бабушкины крики: «Лентяй! Гвоздя не вобьешь!»

А вы помните тот день, когда изменились?

– Да, даже дату помню. Наутро после того, как в конце 1967 года купил журнал «Куба», посвященный смерти какого-то Че Гевары. Совершенно неизвестного мне человека. И вдруг решил, что – довольно: раз чего-то хочу, пора оторвать задницу от дивана, пойти и сделать именно то, чего я хочу. Не сделал ставки – сам виноват. Не жди, что «они с тобой сделают», сделай по-своему. Мысль банальная, но тогда меня потрясла. Я пытался было объясниться с родителями, они, конечно, не поняли. Тогда перевел себя в режим казармы – жесткий распорядок дня: тренировки, учеба, философия. Ведь тогда считали, что революций без философии не бывает. Даже учил испанский язык – нацеливался на Кубу, дурак. Готовился к армии, но легко поступил в Одесский университет, на истфак, при пятнадцати человек на место. Бывает легкость окаянства, когда проскальзываешь между капель дождя. Одесский универ тогда для меня был овеян славой Желябова – знаменитый цареубийца учился тут на юриста. Мне нравилось желябовское «история, сука, ползет медленно, нужно ее подталкивать». Книги читал сумками. Уже на втором курсе у нас появилась коммуна. Снимали сторожку у моря и изводили друг друга философией революции с бесконечными разговорами обо всем на свете.

Мальчишки?

– Ясен пень, вскоре набежали и девчонки. Любимой темой была «деиндивидуализация». В коммунах конца шестидесятых это был популярный сюжет, о том же мне говорили и немцы, и американцы. Сам Че Гевара учил, что об индивидуумах думать преступно, если гибнет сообщество. Но вообразите пассионарных молодых людей, у них гормоны прыщут, а они пытаются подавить индивидуальность! И в обществе юных дев.

Родители вас отпустили?

– Повздыхали да отпустили. Тогда «органы» КГБ на нас завели первое оперативное дело разработки, следили, подсылали агентов. На втором курсе меня впервые выгнали из комсомола. За пацифизм и антиармейскую агитацию в военных лагерях, на сборах. Что не помешало присвоить мне звание лейтенанта. Друг ликвидировал протокол исключения, но тогда в университете меня исключили повторно… Уже за общение с опасными москвичами.

С диссидентами?

– Нет, с философами, логиками, историками. С диссидентами меня раньше в Одессе свел Вячеслав Игрунов, тогда одессит и самиздатский воротила. Запоем пошел самиздат, это быстро прочищало мозги. Довольно прочитать несколько книг – «Живаго», Шаламова, Оруэлла, Марченко «Мои показания», Амальрика «Просуществует ли СССР до 1984 года?» – и ты просыпаешься в новом мире, жестком и очень опасном. Необходим новый опыт, нужны новые учителя. Я своим одессизмом гордился, но ощущал пустоту – жизнелюбие, книжки, гормоны, но что потом? Я только провинциальный мальчик, без традиции и школы. Необходим опыт. Нужны мудрецы, учителя – посредники между книгами и реальным миром. На третьем курсе выбрался в неофициальную Москву. В той поездке почти случайно нашелся человек, ставший моим учителем, Михаил Гефтер. То было странное время в Москве, когда люди менялись. Одни ломались, другие себя испытывали. Один знакомый, только защитив докторскую по астрофизике, вдруг ушел поступать во ВГИК, а поступив, ушел и оттуда, став буддистом, затем подпольным дизайнером… И, наконец, отличным практикующим психотерапевтом.

КГБ они вообще комики: один представился Александром Сергеевичем, другой – Николаем Васильевичем

Закончили университет с красным дипломом?

– Сперва мне не дали диплома из-за неблагонадежности. Со справкой об окончании университета отправили в дальнее село.

Какая тема диплома была?

– Философия революции юного Маркса и влияние на нее взглядов юного Гегеля. Не читаемо. Текст объявили ревизионистским. Донос на меня написал добрый человек – югославский политэмигрант, серб с переломанными молотком пальцами. Это была у него памятка о госбезопасности Тито. В сельской школе с земляным полом я отработал год, это земли будущих боев за Приднестровье. Получив диплом, сбежал в Москву, подделав трудовую книжку и характеристику. В Одессе родился сын. После рождались одни дочери.

Сколько всего детей?

– Шестеро, в четырех странах.

А первая жена?

– Жена – поэтесса, а теща – прокурор. Развод, первый суд, увольнение из школы. Сына отняли. Я уехал в Москву.

Что за первый приговор?

– Одесское дело Игрунова. По поводу «Архипелага ГУЛАГ», который мне дал почитать Игрунов, я дал почитать своему профессору, а тот передал в КГБ, думаю, что неволей. Он ведь был добрый человек, потомок народников. Но тогда они меня легко раскололи. По первости я совершенно потек. И сломался бы, но остановила их пошлость. В КГБ они вообще комики: один представился Александром Сергеевичем, другой – Николаем Васильевичем. Эта вот бесова пошлость вернула меня в сознание, и на суде я уже показал власти язык, все показания взял назад. И твердо решил поскорей заполучить независимую от властей профессию.

И стали столяром. Что вы строгали?

– Первым моим masterpieceбыла плаха Марии Стюарт для Одесского драмтеатра. Затем работал под Москвой, в городке Киржаче, строил коровник в Новоселове, на краю пруда-воронки от разбившегося тут Гагарина. Десять лет я работал руками, вколотил пуды гвоздей на радость бабушке. Стройка – здоровое место для молодого плотника с Мандельштамом в кармане телогрейки. Рубил лес, врезал замки, ставил стеллажи. Живенько было.

А где жили в Москве?

– Где попало, сперва на Арбате. Большинство домов в семидесятые здесь шли под расселение и до капремонта стояли пустые с мебелью. Работаешь при ЖЭКе, оплата – жильем. Живешь в мемориальных домах, Фурманном переулке Мандельштамов или в усадьбе Танеевых на Вражке. В домах снуют призраки и странные люди – катакомбные христиане Огородникова, йоги, жулики. Вдова Хрущева. Идешь на обход участка, как вдруг из-за двери, заколоченной тобой вчера, вываливается негр в ярко-желтом костюме. А в Институте системных исследований, где я чинил двери, работал математик Березовский.

То есть буквальное подполье?

– Сквоты. Странная, но страшно живая среда. Мы жили вне государства, но как бы по соседству с ним. Я после у Лескова читал, что только в Москве есть такое: в самом центре стоит заброшенный дом, где обитают неопределенные люди. В одном из сквотов Венедикт Ерофеев сильно охладил мой политический энтузиазм замечанием: «Эпилептик возбуждается, глядя на паралитиков». Тогда, в семидесятые, среди диссидентов возник проект журнала «Поиски», толстого самиздатского журнала. Я пришел туда с эссе «Третья сила». В нем я пытался понять вектор изменений советского общества, дезорганизованного властью. Там немало позднее подтвердившихся вещей.

Чем вообще был застой? Он ведь длился так недолго. Первые восемь лет Брежнева еще были осмысленными, но генсек не ушел и пересидел еще десять, когда все, вплоть до его референтов, стали над ним хихикать. К середине семидесятых страна стала слишком сложна для старцев Политбюро, и те ее побаивались. Мировая держава отключила связь с миром и запрещала проявлять эмоции. Мозг и разрушился, как при лоботомии. Страшного, казалось, не произошло, но повсюду завелась государственная нежить, человекопауки в дорогих костюмах. Я их называл «организованный сброд» – моральные маргиналы из НИИ и госведомств, обладающие корочками и признаками лояльности, но готовые буквально на все. Сталкиваясь со следователями КГБ, я все чаще видел в них отношение к стране как к легкой добыче. Сдерживаемое уздой советских приличий, которые они считали глупостями.

«Поиски» – что это был за журнал?

– Площадка диалога разных толков диссидентства, от анархистов до монархистов. Там было много отличных текстов, не агиток. Абрамкин, Хармс, Померанц, Гавел. Журнал первым напечатал главу искандеровского «Сандро из Чегема» – думаю, лучший текст о Сталине на русском. Мы действовали открыто – имена редколлегии публиковались. Это был конец великой эпохи открытого сопротивления: действовать только открыто. Раз в год 5 декабря, в день сталинской Конституции, тридцать-сорок человек выходили к памятнику Пушкину и молча снимали шапки. Вокруг – сотни три оперативников. До сих пор при виде памятника шибает в нос вонь мерзлых шинелей. «Соблюдайте свою Конституцию!» – ведь та, сталинская, Конституция содержала приличный пакет либеральных прав. Неосуществленных и по сей день. Гласность действий и отказ от подпольности давали всему этому некоторую защиту.

Будь нож или пистолет, непременно бы согрешил. Нашел кирпич и швырнул его в ярко освещенное окно суда

Диссидентское движение было большим?

– Не обязательно быть массой, чтобы стать силой. Силу дает логика политического предложения, обеспеченная волей. По стране нас было всего несколько тысяч человек, этого достаточно, чтобы запустить широкую коалицию. Мы были силой и, не понимая этого, разменивались на публицистику и прочую ерунду. Ведь существовала либеральная номенклатура, так называемые теперь шестидесятники. Они были продажны, неверны, слабы, расколоты на «русскую партию» и «западников», а на самом деле нуждались в твердом руководстве. В СССР был шанс польского варианта – ведь при коалиции аппаратной интеллигенции с диссидентами власть оказалась в сложном положении. Но правозащитники отвернулись и от шестидесятников, как «продажных девок системы», и от «кровавой гебни», и от рабочих – вообще от всех, кроме себя любимых. Вместе мы были бы кое-чем, а порознь – одних пересажали, других, как шестидесятников, скупили и заживо растлили. Изолированные, диссиденты не могли вести диалог с властью, им нечего было ей предложить. В отличие от нас поляки и чехи стали силой. Для бессильных же диалог с властью и компромисс заканчивается капитуляцией. Андропов отсек приток новых людей, открыв дорогу для выезда, и слой диссидентов истощился. Это было у него осознанным методом, он называл его «выдернуть ключевое бревно».

Что стало с вами?

– В день, когда Сахарова высылали в город Горький, в январе 1980-го, меня привезли на Лубянку. Сказали: «Ну пора сдаваться, всех сдавай. А нет – мы вызываем конвой». Гордо, как пионер на допросе, отвечаю: «Вызывайте». Сидим, молчим, помолчали минут двадцать, на меня успел наорать какой-то забежавший генерал (я думал после, что Бобков, но не уверен, я заметил только лампасы): «Негодяй, зачем сирот плодите!» Потом вдруг тихий вопрос: «Об отъезде не думали?» Я понял: это подача. И принял: «Ага, подумываю». Под диктовку сбацал бумагу, что «обязуюсь покинуть СССР в течение тридцати дней по собственному желанию», и – выпустили, после обыска, правда. Но собирать документы ленился, да еще в очередях стоять, а тут еще личная жизнь обострилась, ну их к черту, думаю. Махнул рукой на обязательство, здраво решив, что раз сразу не посадили, значит, пока не станут: инерция аппаратных решений. И верно, взяли меня через два года, весной 1982-го. А до этого я выпустил еще несколько номеров журнала да в Мосгорсуд саданул кирпичом.

Кирпичом?

– В окно Мосгорсуда, тогда на Каланчевке. Судили Валеру Абрамкина, одного из редакторов «Поисков». Теперь он известный правозащитник, создатель общества «Тюрьма и воля», член президентского совета по правам человека. Был закрытый суд, никого не пускали. Навезли в зал какую-то шоблу с юрфака, теперь все уже, наверное, прокуроры со стажем. Уже было темно. Мы с фотографом залезли на крышу напротив – снимать суд через окошко, чтобы в следующем номере журнала дать фоторепортаж, получилось, кстати, правда, снимки сильно размытые. Картина маслом – три окна. Зал суда, где один Абрамкин с охраной, комната совещаний, где судьи курят, а на столе лежит готовый приговор, и третья комната, где спецпублика жадно жует бутерброды. Тут я как разозлился, не знаю, что нашло. Матом согнал с крыши фотографа и стал искать вокруг, что потяжелей. Будь нож или пистолет, непременно бы согрешил. Нашел кирпич, прижимавший рубероид на крыше, и швырнул его в ярко освещенное окно суда. Попал в окно, грохот, Абрамкина чуть не задело. Потом был бег в темноте по крышам. Менты гнались за мной, и, конечно, догнали б, если б я, пытаясь перепрыгнуть, не рухнул вниз. Сильно изломал ногу, потерял сознание и стих. Они побегали по крышам, посветили фонариком, но потеряли, решили, что я убежал. Подруга обнаружила меня и вытащила. Положили меня в Склиф по паспорту ее мужа, хорошего поэта. Плохо сделали операцию. Сверлили кость дрелью – не туда, подумав, просверлили другую: халтуру видел своим взглядом плотника. Теперь сильно хромаю.

Вас не вычислили?

– Не сразу, месяцем позже. Хулиганка злостная в чистом виде, но раз не взяли на месте преступления и нет свидетелей опознания, то и дела нет. Сейчас бы это не остановило, и «свидетеля» наняли бы за сто баксов, а тогда даже в бесправии чтили некие нормы. Вообще, степень уважительности в обращении государства с диссидентами как «честными врагами» несравнима с современной плотоядностью. Тогда еще был жив процедурный послесталинский гуманизм – запрет на ночные аресты, на вторжение без ордера в дом, табу на побои или, боже упаси, пытки. Как говорил Аверинцев, за красноречие могли засудить, но бить не били по твоим красноречивым устам.

Итак, в 1982-м вас осудили. За статьи?

– За статьи в «Поисках», я там много писал. Тексты отдали на экспертизу академикам, в Институт истории и Институт мирового рабочего движения. Люди со степенями, доктора, академики дали экспертизы об «антисоветской клевете» в моих эссе. И эти люди работают сегодня, и некоторые точно так же экспертируют «экстремизм» для преследуемых по 282-й статье. Дожидаясь суда, я около года провел в Бутырках, в тех же камерах, кстати, где недавно они убивали Магнитского. Из его записей мне видно, как сильно Бутырка деградировала за двадцать демократических лет. Гигиеничные тюремные унитазы времен позднего тоталитаризма теперь заменила засранная национальная дыра в полу.

Что случилось на суде?

– Комитетские тут же предложили мне два сценария: заложить других, то есть дать уличающие показания на друзей, либо «только» признать политическую вину по статье УК. Разумеется, меня выпустили бы, как только я дал бы показания, которые можно использовать. Я не дал. Но по нашим тогдашним правилам диссиденту запрещалась любая тюремная сделка, даже лицемерное признание несуществующей вины. Каноничной считалась одна непримиримость – исповедание своей правоты на суде. Я отбросил моральную позицию и макиавеллистично «признал свою вину». Тем самым я нарушил важное общественное табу, и знал, что его нарушаю. Вслед за годом в Бутырках мне дали пять лет ссылки и сослали в Республику Коми. Работал кочегаром, маляром в ПМК. Вышел на свободу по концу срока в 1986-м, тюремный зачет – день тюрьмы за три дня ссылки – сократил срок. После ссылки впервые был в отпуске. С тех пор второй раз в отпуске я только вот теперь.

Не давать воровать, не давать убивать и бить, дать нации действовать – вот ближайшие задачи власти

В 1986-м вы вышли навстречу перестройке…

– Нет, навстречу проснувшемуся обществу, ожившим «низам». Пока диссиденты выжидали и жаловались Рейгану на Политбюро, в Москве ожила неформальная среда. В сентябре 1986-го мы открыли первый легальный политический клуб в Москве, КСИ – Клуб социальных инициатив. Тогда я еще вел двойную жизнь, как судимый и непрописанный бегал от ментов, они меня ловили, у дома устраивали засады. В то же время я, как маститый неформал, с такими же хайратыми типами ломился – в райсоветы, райкомы и горкомы, требовал отдать дома культуры «советскому обществу». Стучал кулаком, кричал в райкоме: «Я вам не позволю ссорить партию с гражданами!» Написал злобное письмо Ельцину, московскому партбоссу, а тот вдруг прописал меня в Москве, хотя амнистии для политических еще не было. Забавная история была, когда мы организовали первую демонстрацию в защиту Ельцина в ноябре 1987-го, тогда в ней участвовал Андрей Исаев, еще не окуклившийся. За мной, как обычно, шла наружка комитетских. Мы с хорошей журналисткой гуляли, много целовались, было за полночь, подошел человек и сказал: «Глеб Олегович, может, хватит? Пойдем по домам? Поздно уже, а с вас завтра все равно наблюдение снимают!»

Как вы восприняли перестройку?

– Как быстро захлопнутое окно возможностей. Пока диссиденты искали всюду «провокации КГБ», они зевнули небывалый шанс и повторно отдали политику в чужие руки. Собственно, мы могли тогда сформировать первое правительство России, а вместо этого писали статейки да ждали «сигналов» от Горбачева. Активны были одни маргиналы диссидентства – как я, Игрунов или Новодворская. А с чердака уже посыпались шестидесятники, учить демократии. Нашествие хрущевских зомби с возмутительными претензиями выступить в роли «либералов», которыми они не были. Стоит почитать шестидесятнические дневники времен Брежнева: «Вернулся с партсобрания, там одни дураки, выпил виски, еду в Горки с Тамаркой, она лучше Таньки, в Венеции с пацифистами на конгрессе, Сартр в баре, пою граппой Гулю, она кошечка, в постели царапается, не скрыл боли за Родину, но Сартр все понял без слов». Теперь вся эта давно списанная заспиртованная нежить учила либерализму. Неудивительно, что стране от таких либералов икается.

Я участвовал в организации первого митинга в Лужниках, где выступал и впервые ощутил мрачную силу массы. Толпа жестче следователей КГБ. Она заталкивала мои слова обратно мне в глотку, а наружу тащила другие, лающие слова вражды, какие ей и нужны. Есть смешное фото: мы на каком-то грузовике с Ельциным, Сахаровым, Гаврилой Поповым и Игруновым… Ты говоришь не то, что думаешь, а то, чего от тебя ждет это море голов. После выступления меня буквально стошнило! С тех пор я не бываю на митингах.

Дальше могли избраться в депутаты…

– После выступления на митинге я не хотел избираться. И вообще предпочитаю обеспечивающие политику подсистемы. В 1989-м возник информационный кооператив «Факт», где я был первым замом Владимира Яковлева, потом его замом в «Коммерсанте» и шефом агентства «Постфактум». Единственный раз, когда я ходил в Советском Союзе голосовать, – референдум о Союзе. Голосовал «да», причем дважды, украв у жены ее паспорт. С 1990-го я резко оппонировал Ельцину как публицист. Но, между прочим, при нескольких встречах спорить с ним было трудно. В общении он был вежлив, даже если пытался пугать (был один случай в неформальские времена). Но я уже знал: в Советский Союз пришел медведь из русских сказок, который сядет на теремок – и «всех давить». Я знал и печатно предупреждал, что антисоветская демократия будет варварской и антилиберальной. Но я не знал, разумеется, насколько именно!

Толпа жестче следователей КГБ. Она заталкивала мои слова обратно мне в глотку

В 1993 году, после роспуска Верховного Совета России, вы закрыли свое агентство «Постфактум».

– Это был жест отчаяния, а не политика. Михаил Гефтер тогда же вышел из Президентского совета. Я был в Белом доме ночью 3 октября 1993 года. Помню эйфорию. Длинная очередь к спирали Бруно, которую пилят на сувениры. Проханов с грузовика машет флагом, зовет людей в бессмысленное «Останкино» на бойню. Если бы большевики штурмовали пустые офисы вместо того, чтобы брать власть, первым президентом России, думаю, быть генералу Корнилову. А наутро грохнули танки. Снайперы на крышах Москвы и реальное число убитых – грязные тайны октября, которые власть не любит ворошить. Ежу понятно, кто стрелял с чердаков из «оптики» по москвичам и кто приказывал. После октября 1993-го мы создали было с Игруновым движение «за свободу и права человека», даже митинг провели, на который ехал было Валерий Зорькин, да по пути передумал, молодец… Потом первая чеченская война. Я уже знал, что сейчас московское стадо развернется и ринется топтать Ельцина, как некогда растоптало Горбачева и с ним государство. Тут на меня опять нашла злоба. Но теперь я уже был не дурак, за кирпич хвататься. И война на Кавказе для меня была наша война.

И в 1996-м вы пришли к Ельцину?

– Тогда возник ФЭП, Фонд эффективной политики. ФЭП возник, когда умер Гефтер. Он умер в феврале 1995-го. Мы с ним были очень близки последние годы. У него была сильная философия. Мне хотелось понять, насколько она сильна. Хорошая философия может пересилить тупую политику. Первой была кампания «Конгресса русских общин», КРО – неудачная, но медийно ошеломляющая. Она создала политическую личность Александра Лебедя. Лебедь – страшно интересный человек, с афганским надломом, с тайным сожалением о своем августовском маневрировании у Белого дома в 1991-м. Когда мог решить ход игры. Рычащий, как зверь, и пугая других, он таким способом прятал ранимость. Сережа Есенин в генеральской шкуре. Ему придумали новаторскую по тому времени идеологию – национально-демократический популизм: Бог, Родина, Свобода. Это основывалось на добротной социологии. Даже самый авторитарный наш гражданин, как выяснилось, не хочет жертвовать личной свободой и требует всех прав и государственного невмешательства. Каждый российский конформист и патерналист в отношении самого себя требует от власти либеральнейшего обращения. Следовательно, возможен авторитарно-либеральный синтез.

В 1996-м первой попыткой такого синтеза был Лебедь, затем Примаков и Степашин. Путин потом станет Лебедем 2.0. Я действовал поначалу азартно: «Думаете, у нас не выйдет? А мы вам докажем!» В 1995-м пресса была забита пошлыми мантрами «Ельцин не избираем». Я подал Юмашеву анализ, где показывал, как можно сыграть на антирейтинге Зюганова. Ведь антирейтинг – это источник эмоций: недоверие, опасение, страх. В политике действует правило дизайна: что нельзя спрятать, лучше подчеркнуть.

Шагнем в 1999-й. Почему Путин стал преемником?

– Ельцин сильно переживал катастрофу Беловежских соглашений. Без этого, думаю, он не пошел бы на выдвижение в главы государства человека из КГБ. Здесь есть что-то личное. Что-то советское вдруг откликнулось в нем, как потом откликнется на самого Путина избиратель 1999 года. Замечу: Путин, безусловно, радикально личное решение Ельцина. Советчиков теперь много, все настаивают на авторстве наперебой. Но кто бы что ему не советовал, про Путина Ельцин решил сам. Ельцин вообще был сценарист власти, это у него общее со Сталиным. Однако Ельцин своих актеров не убивал, а просто увольнял. Думаю, если б Примаков не пошел на союз с Лужковым, он тоже мог стать преемником. Примаков породил всплеск массовых ожиданий и этим многое подсказал для кампании Путина. Стало ясно, где массовый нерв, каковы запросы. Нужен был тот, кто отыграет Чечню обратно, поскольку без этого Россия не верила в свое существование. Когда в 1999 году проводили социологическое исследование, кого из киногероев хотят в президенты, в первую тройку популярности попали Штирлиц с Жегловым. Была даже шуточная обложка «Коммерсанта-Власти» со Штирлицем: «Президент-2000».

Операцию по возврату государства Путин выполнил. Под наркозом Эрнста и Добродеева, но дело сделано. Теперь совсем другие задачи

Когда, по-вашему, Путин выполнил свою изначальную задачу?

– К 2006-му – вполне. Я даже дату знаю: 10 июля, гибель Басаева. Хозяина русских страхов. У нас принято недооценивать черную силу этого парня, а ведь он не раз потрясал государство Российское и был похитрей бен Ладена. Мы же хотели вернуть Кавказ, и вот Путин его вернул. Заодно вернул в состав государства армию и ФСБ, отпущенных Ельциным за околицу. Путин материализовал для нас ельцинскую утопию России с кисельными берегами, где живут не работая. Это глубоко народная утопия. Правда, вместо молока с киселем есть нефть и газ. Все сосут, иные сильно воруют. Но были ли у Путина другие варианты? Конечно, были. Будь он Бонапартом, а не русским буржуа, мы с вами уже пали бы смертью храбрых…

В боях за Одессу...

– Да, за Тузлу или Бендеры. Бывают более опасные государственные гении, чем Путин. Государство неуютное, но уж какое есть, зато немаленькое. Значит, есть еще шанс успеть обжить его, прежде чем нами займутся более трудолюбивые народы из перенаселенных стран. Эх, если бы этот человек еще не разрешал друзьям воровать! Но операцию по возврату государства Путин выполнил. Под наркозом Эрнста и Добродеева, но дело сделано. Теперь совсем другие задачи.

Как фамилия следующего президента?

– Честно говоря, не фамилия тут важна. Важно, что система портится. Мы в Пекине недавно презентовали Международный политический форум в Ярославле, медведевский. Были в ЦК. И китайцы так мягко спрашивают: «Почему при вашем замечательном руководстве и таких высокопатриотичных лидерах, как Медведев и Путин, вы так плохо управляете решительно всем, что имеете? И почему вашим министрам разрешается… э-э-э… так много получать для себя лично?» Китайцы страшно политкорректны. Не давать воровать, не давать убивать и бить, дать нации действовать – вот, собственно, все ближайшие задачи власти. Россия баба умная, сама кончит. Просто надо открыть нации место действия, защищенное от риска насилия и государственного нахрапа. У Медведева при поддержке Путина на это есть шанс, а вот у Путина поперек Медведеву, в римейке президентства «три дробь четыре», полагаю, нет. В СССР пятилетку положено было выполнять в четыре года, а путинскую пятилетку растянут на двенадцать, ясен пень. Если Медведев почему-то уйдет, отказавшись от борьбы за президентство, значит, президентство в России опять стало неполноценным, игровым. Так не царствуют. Путин должен понять, что это будет не государственно. Иногда мне кажется, что он чего-то опасается, колеблется. Бывает, человек поднимется высоко-высоко и вдруг испугается высоты. Он великий человек. Не подумал ли он вдруг, что он лично важнее стране, чем нормальная жизнь?

Вас отлучили от Кремля?

– А кто мне Кремль? Я человек с уже состоявшейся биографией. У меня свобода слова была при всех генсеках и президентах. И вот теперь, под занавес тандема, мне сообщают, что следует выбирать выражения. Но кто они такие, чтобы управлять мной? Где они были в 1968-м, в 1978-м, в 1999-м? Я мог бы рассказать свою жизнь вслух месяц за месяцем, не опуская деталей. Получится не слишком пристойно и неполиткорректно, зато не бессмысленно. А они? Кто из них мог бы поступить таким образом?

Помню, как, впервые попав в Кремль, долго разглядывал маленького служащего человечка с баночкой краски и кисточками. Он медленно двигался вдоль кремлевской стены и прорисовывал каждый кирпичик. Он рисовал Кремль в реале. Вы себе представьте, Кремль – нарисован!

А кто мне Кремль? Я человек с уже состоявшейся биографией. У меня свобода слова была при всех генсеках и президентах

Что делать будете?

– Мне пора честно обдумать свой пятнадцатилетний эксперимент по скрещиванию идей Михаила Гефтера с текущей историей. Это был острый опыт, и я, только я отвечаю за его результаты.

Кирпичом больше никуда не швырнете?

– Есть время швыряться кирпичами, и есть время собирать кирпичи.

Бываете в Одессе?

– Редко. Теперь это другой, чужой город. Не осталось никого, кто придавал ему левантийский шарм. Одесский Левант закрыт, как прежде он уже закрылся в Ливане и Югославии. Нет больше поэтов, нет ни народовольцев, ни шахматистов, ни профессоров. Есть таксисты, кидающиеся на вас, как египетские бедуины, и потом долго жалующиеся на жизнь, пока обдумывают, на сколько именно долларов вас кинуть. Есть евреи, не оскверненные Бабелем, Библией и музыкальной школой Столярского. Есть очень красивые ножки… Город-склад декораций чужой истории из сериала «Ликвидация». Только Черное море настоящее.

А Россию что ждет?

– Ох. Как говорит одна моя дочь, «готично». Возможно, будет еще что-то готичное.


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое