Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Общество /Статьи Коха

Ящик водки. Завязка

Ящик водки. Завязка

Тэги:

После знаменитой книги «Ящик водки» Альфред Кох и Игорь Свинаренко выпустили «Отходняк», состоящий из очерков и бесед, которые в основном были написаны ими отдельно, не в соавторстве, а вот недавно вернулись к старому формату – разговору на двоих. Новая книга, задуманная ими, имеет рабочее название «Завязка» и начинается с довольно непростой темы.

 

Часть первая. Разговор о смерти

– Алик! А ты оставишь детям немного денег, как Билл Гейтс и Уоррен Баффет, и остальное, как они, пустишь на благотворительность? Или ты уже сейчас пускаешь? Они по скольку хотят детям оставить, по десять миллионов? Да и хватит. А остальное – на сирот и убогих…

– Куда эти деньги уходят, правда, непонятно. Кого они лечат на эти сорок миллиардов или даже больше?

– Вот! Никому непонятно! А ты, в отличие от них, своими глазами увидишь, как деньги вливаются страждущему в кровь, человек розовеет, оживает, открывает глаза и говорит: «Чертовски хочется работать!» Да и вообще – жить. Великое дело – благотворительность, особенно правильная и своевременная.

Я предлагал Юрию Михалычу отдать три миллиарда долларов сиротам, а на оставшийся единственный, последний миллиард прозябать, доживать свой век. Просто раскидал бы над Москвой банкноты – они б кружились над городом, как листовки, помнишь, когда Гагарина встречали? И Лужкова б тогда тоже встретили в Москве, как Гагарина! Рыдали и кидались бы под колеса, и кто посмел бы его тронуть, любимого!

– Жена не позволила. Сказала, наверное: ты скоро околеешь, старый козел, а мне с дочками жить да жить, поэтому никакой благотворительности. Чистая Софья Андреевна. Помнишь, как она Толстому запрещала отдавать гонорары бедным детям? Все для своих детей берегла. Пыталась его даже сумасшедшим объявить. Ладно, Бог им судья…

Давай лучше поговорим с тобой о том, что случилось с нами за отчетный период, с тех пор как мы написали «Ящик водки» и «Отходняк» и выпустили их.

– Ну, что случилось? Тебе наконец стукнул полтинник, как всем, и теперь с тобой можно наконец поговорить, как со взрослым человеком. А то ты все молодой был, горячий, махал шашкой: мы изменим мир, мы сделаем из России новую прекрасную страну! Вот сейчас, кстати, вывесили ролики про НТВ, к десятилетию… э-э-э… известных событий. Там все такие наивные, молодые, все «чушь прекрасную несли». И вот ты повзрослел и успокоился. Сидишь тихо, смотришь на жизнь мудрым, спокойным взглядом.

– Ну да…

– Этот рубеж очень важен – полтос. Более чем.

– Расскажи, как ты его пережил, этот рубеж.

– Ну я сразу увидел конечность процесса… Не как ребята рассказывают, что е…ться – это интересно. А сам. Лично. На практике. На критерии истины. Увидел, как только заглянул в шестой десяток – конечность жизни. Что-то есть еще впереди, но дорога уже скоро кончится.

– А тебе-то ведь как раз пятьдесят стукнуло, когда ты заболел раком. И ты увидел конечность жизни?

– Конечность увидел еще когда про рак не знал. Увидел в эти месяцы, которые были между полтинником и болезнью, точнее объявлением диагноза.

– Я помню. В марте 2008-го тебе его объявили. И вот расскажи про конечность жизни!

– В десять утра объявили… Конечность жизни? Думаю, у русского человека она связана с возрастом. Человек к шестидесяти уже весь вы…бан.

– А что так? Чем же это жизнь его так вы…бала? На пенсию раньше всех уходит. Рабочий день не длинней, чем у других…

– А потому, что ему все время говорят: ты не мужчина, у тебя нет ни прав, ни имущества, иди и делай, что тебе велят, иначе мы тебе яйца вырвем. Такое отношение сильно изнашивает человека.

– Напротив, огромное количество людей это устраивает. А на Западе что, по-другому?

– Ну хорошо, тогда иначе: климат у нас говно. Выгляни в окно! Середина апреля, а идет то дождь, то снег, небо закрыто от нас мокрой серой тряпкой, солнца не видно. Мы живем в подвале!

– А Канада?

– На х... Там по любому лучше.

– Неубедительно. Ладно. Ты расскажи все-таки: ты почувствовал конечность – и потом тебя ка-а-ак е…нуло по голове!

– Сперва, повторяю, просто конечность. Вчера еще казалось, что планов громадье, все впереди! А потом на счетчике выскакивает полтинник – и вся картина меняется. Думаешь: довести б до ума хоть начатое, доделать намеченное, какие нах новые планы! Осталось дотягивать, доделывать. Вот это меня, конечно, смутило…

Хотя, может, это с раком было связано – кровь-то уже была отравлена. На тот момент. Как после сказали врачи, эта бодяга началась лет пять-шесть назад. Я еще успел съездить на историческую родину, в Донбасс, а там дела скорбные, регион депрессивный, как говорится. Мало было радости смотреть.

Да и к тому ж еле ноги унес, все могло быстрей кончиться. Я там имел разговор, спор даже, посреди которого мой собеседник взял пустую бутылку, грохнул ее об угол стены и начал этой розочкой махать передо мной, приговаривая, что теперь мне натурально п…ц. Бежать было некуда, сражаться нечем, и я просто стоял, смотрел на это все и думал: ну вот и приплыли! Съездил, б…, ностальгически на родину предков.

Как-то было безрадостно мне в тот момент. Помню, очко реально играло, но я не то что не обосрался тогда, но даже и не обоссался. Наверно, от какого-то внутреннего знания, что кому суждено быть повешенным, тот не утонет. На меня, как мы теперь понимаем, были другие виды.

Ну а дальше я возвращаюсь домой и замечаю, что системы одна за другой начинают отказывать. Одна нога заболела, ступить невозможно, тут же другая – это еще в поезде, я стал звонить жене, и она меня встретила с костылями, на которые я оперся. После шея распухла и дико болит, спать не могу. Температура, еще какая-то херня, то, се…

Я заметил, что рассыпаюсь на ходу, в смысле, на ходу от кровати до сортира. Вызвал врачей, они сделали анализы на дому, есть такая услуга, и появилось мнение, что есть проблемы. Потом я лег в больницу. Ну а дальше, слово за слово, пошло-поехало… Все стало уже проще и понятнее.

– Ну да, черно-белая такая ситуация…

– Не то что черно-белая, просто там, на границе стихий, уже нет такого контраста, уже думаешь: ну давайте, мля, или туда, или сюда, дверь закройте с той или с этой стороны, чего мы тут, сквозняк же.

– Начинаешь постепенно приучать себя к мысли: может быть так, что и крякну?

– Это после. А сначала думаешь: может, вылечат, есть же и такой вариант? Не надежда даже и не мечта, а рабочий вариант. И, конечно, – после уже – стал думать: ну, пожалуй, с какой-то долей вероятности таки крякну. Так и пусть уж…

– Паника была в начале, а потом прошла?

– Паника? Не, я как отец семейства трезво на ситуацию смотрел: квартиру сдадут, снимут меньшую и на разницу будут жить… А вот как в книгах пишут: «Хочется жить, любой ценой, лишь бы жить!» – такого не было, не припомню.

– Не было?

– Ни хера. Там так, повторюсь: ну давайте уже или туда, или сюда. Человек, который уж прямо-таки боится смерти, сразу видно, что не верит в Бога. А если ты серьезно относишься к таким вещам, если успел привыкнуть к христианской картине мира…

«Смерть – это проявление слабости» – сказал кто-то из великих. Я после это скорректировал, чтоб было точнее: «Умереть – значит проявить слабость». И самурайская тема: представь, что ты уже умер, и тогда, может быть, ты победишь

Я когда-то писал про одного художника-атеиста, что он боится смерти, панически. Конечно, как атеисту не бояться! Для него смерть – это черная могила, тьма, и черви жрут человеческое мясо, аж за ушами трещит, и навсегда пустота и череп с костями, гниль и мерзость, как же не бояться таким людям. Просто даже посочувствуешь им, сцуко.

То ли дело у нас, грешных! На все воля Божья. С таким настроением оно и подыхать как-то веселей. И вот я еще думал (откуда такая мысль?): Бог любит вдов.

Еще мне представлялись моя мать и ее меньшая сестра, и как они остались сиротами, когда их отца убило под Сталинградом. Их мать привыкла к более или менее гламурной жизни, все-таки покойник был офицером-артиллеристом, по тогдашним временам это ого-го! Но ей пришлось пойти работать уборщицей, подъезды мыть и жить с сиротами на кухне в коммуналке, чулан там еще был, при кухне, но они в него не помещались. Я после все это видел, коммуналку эту. И комнатенку: без слез не взглянешь. А потом как-то наладилась жизнь: вдова вышла замуж за простого солдата, который вернулся с фронта целый и невредимый, и стали они жить-поживать, и обе дочки закончили институты, и вышли замуж за серьезных ребят, детей нарожали.

Я в 2008-м часто вспоминал эту историю и думал: ну почему б и мне так не свезло? Ладно, пусть я бы мучился, а дети-то и жена чем провинились? Мне казалось, что они не будут даны в обиду, что жизнь их как-то наладится. Даже и без меня. Бог же есть.

– Но меня интересует сам процесс. Вот тебе объявили: рак! И что? Или ты ждал этого диагноза?

– Поначалу мне не нравилось про это думать. Мне казалось, что рак – это п…ц. А п…ц – он же, как говорится, не лечится. В моем представлении, в тогдашнем, это было так, что от рака люди мрут быстренько, сгорают, что называется, или им продляют это прозябание, и они доживают в сортире на таблетках, чахлые и полудохлые.

И вот я думал: ну, возможно, это п…ц – но чего ж раньше времени париться на эту тему? Когда все равно ничего нельзя изменить. «Давайте переживать трудности в порядке их поступления», как сказал кто-то из великих. Тем более одни врачи говорили, что вот мы изучили ваш анализ крови, и там видны какие-то клетки, которые неопровержимо доказывают: у вас рак!!! А другие говорили: ну это все под большим вопросом, это все надо проверять и перепроверять и размышлять…

– Да-да! И ты кричал им: «Конечно, это может быть неправильный диагноз, проверяйте еще!»

– С одной стороны, значит, клетки…

– Онкомаркеры?

– Да хер их знает, как там это все называется.

– Ты заметил по себе, что человеку свойственно прятаться от неприятного диагноза? Хочется думать, что это какая-то чудовищная ошибка.

– Конечно. Тем более что половина врачей на твоей стороне! Я, помню, одну докторшу спросил: «А может, оно как-то само рассосется?» Она сделала большие глаза и сказала: «Нет, само не рассосется, это точно». Она сказала это трагическим голосом, думая, что мне страшно помирать, а меня просто напряг весь этот геморрой, неприятно было мне, ленивому человеку, думать, что придется пройти через огромную организационную суету и прочий геморрой.

– И они, те врачи, которые на твоей стороне, которые считали, что никакого рака нет, сразу становятся более симпатичными, чем другие?

– Ну конечно! И еще главврач одной больницы (а я с разными имел дело, надо же было собрать фактуру, узнать мнение и других сторон) говорит: «Идите ложитесь прямо завтра, а еще лучше – прям сейчас». Я ему говорю: «Это исключено!» – «Отчего же?» – «А оттого, что у меня билеты куплены в Италию, я туда намерен слетать с семьей. Она там, в отличие от меня, не была! Я лечу через три дня!» – «Да никуда вы не летите. Это я вам гарантирую». – «Как это не лечу? У меня билеты куплены. Москва, б…, тире Рим». – «Вы ваще понимаете, где увеселительные поездки, а где жизнь и смерть?» – «Слушайте, доктор, если я скоро помру, то глупо не проехаться напоследок по прекрасной Италии. А если на этот раз выкарабкаюсь, то тем более глупо получится: от страха все просрать».

Главврач звонит докторше, которая завтра дежурит, и говорит: «Вам завтра привезут пациента на скорой, умирающего. Вы там приготовьтесь, случай-то тяжелый. Фамилия умирающего как? Записывайте: Свинаренко И. Н.». «Ну, – говорю, – доктор, посмотрим, кто из нас ловчей: вы меня на своей скорой поймаете или я успею домчаться до Шереметьева и запрыгнуть в самолет. Хотите пари? И даже после Италии я к вам не вернусь, потому что буду лечить рак в Германии». – «А я не заключаю пари, когда уверен в своей правоте на сто процентов».

Главврач мне еще объяснил в жанре напутствия, что в Германии хорошие врачи, конечно, попадаются, но системы медицины, в отличие от России, нету. И что немцы будут на мне опыты ставить, им не впервой. И что жаль, что мы больше не увидимся (это он с подтекстом сказал). На том и расстались. Как друзья.

Я еще какие-то бумаги торопливо собирал у разных врачей, с которыми меня свела жизнь. И это было смешно, не скрою. Одна юная красавица сказала: «Я что, все должна бросить и искать ваши справки? Да вы ваще понимаете, что я диссертацию защищаю?! Времени и так нету, а тут вы еще…» Один симпатичный доктор, сильно смущаясь, обратился ко мне с милой просьбой: «Пожалуйста, не говорите немцам, какие лекарства и процедуры я вам прописывал». А немцы даже и не интересовались такой ерундой. Они, кстати, ни разу не сказали мне фразу, которую я часто слышу от русских врачей: «О, какой запущенный случай! Еще неделя, и, если б вы не попали ко мне, вам был бы кирдык. Какой коновал вас лечил до меня?» Я, Алик, правда люблю эту русскую клятву Гиппократа: «Какой коновал вас лечил до меня?»

Прилетели в Италию. Рим, Венеция, жена с детьми с утра до ночи наслаждаются красотами. Я на выходах их сопровождаю через раз: лежу на диване, силенок явно поубавилось. Но насчет выпить-закусить ни в чем себе не отказывал. А после драматическое расставание в аэропорту Fiumicino: они домой, а я в Мюнхен, сцена была рвущая сердце вполне.

– А в Германии тебе сказали, что никакой спешки нет?

– Да! Месяц-полтора еще можно погулять…

– И перед укладкой тебя в стационар мы с тобой совершили восхождение пусть не на самую высокую гору Альп, но тем не менее на Hochries, почти тысяча шестьсот метров. Там в мае еще снег на вершине лежал. Это вместо того, чтоб кататься по Москве на скорой.

– Да, верно. В промежутке между Италией и больницей я позанимался еще легким альпинизмом.

– И наверху, поднявшись, выпил большую кружку пива.

– То есть литровую, да. С венским шницелем. А какой вид был оттуда!

– Кстати, о русской медицине. Восемнадцатилетняя дочка одной моей знакомой пошла в Москве к гинекологу, просто так, для профилактики. Та посмотрела ее на УЗИ и говорит: «У вас огромная киста, нужно срочно оперироваться, ложитесь прямо сейчас». Типа, по большому блату я вас положу экстренно. Ну, понятное дело, не бесплатно. Девка испугалась и уехала в Нью-Йорк. Там пошла к гинекологу и рассказала эту страшную историю. Та ее посмотрела и говорит: «Я ничего не вижу кроме того, что у вас все увеличилось перед месячными. Так что вы здоровы и ни о какой операции не может быть и речи».

Нашим эскулапам лишь бы чисто бабки! Какой Гиппократ, Игорь! За бабки готовы здоровых людей резать, даже детей! Что, американской гинекологине не хотелось по легкому бабла срубить? Конечно, хотелось! Но она понимала: так деньги зарабатывать нельзя! А нашим все по хер… Страшно!

Меня иногда отсоединяли от системы капельниц и выпускали погулять на час-полтора. И я приходил на вокзал в Мюнхене, Hauptbahnhof, и долго смотрел на расписание поездов… Мюнхен–Москва…

– Алик! У меня есть не менее веселая история с вымышленным раком мозга. Когда все были в ужасе и не спали три дня и три ночи, пока не выяснилось, что рака никакого нет, а вот нерв на ноге таки да, ущемился там как-то. И в целом такой уж необходимости делать трепанацию черепа, честно говоря, нет…

И я напомню тебе уже не раз рассказанную историю нашего мюнхенского врача Ю. Кофнера, которому на операционный стол положили якобы раковую девочку из России, в русской истории болезни которой были рентгеновские снимки сорокалетнего мужика. По которым ей и поставили диагноз.

Немцы, кстати, никогда не смотрят русскую историю болезни. Они всем русским пациентам делают всю диагностику заново, с нуля.

Короче, если ближе к телу, то скажу так: тема жизни и смерти, как выяснилось, не очень страшна (когда помираешь лично, сам, а не кто-то близкий). Потому что чем ближе к границе, тем меньше волнует проблема ее перехода. Ничего страшного в принципе…

– Ты отказываешься отдельную книжку про это писать…

– Понимаешь, мне эта тема кажется слишком негативной, мрачной. Про это писать неприятно, а уж как читать неприятно, наверно! Тяжелая тема… На кой ляд ее ворошить? Забыть – и все! Я, кстати, уже многое забыл, это подсознательное вытеснение, для моего же, думаю, блага. Защитная реакция организма.

Иногда мне кажется, что ничего не было. Ну и все эти подробности – кровь, пот, говно, гной, сосед по палате днем и ночью пердит, как мотоцикл, как танк! И орет, как резаный! Выйдешь в коридор, толкая перед собой капельницу, а там такие, б…, уроды и уродицы, которые мрут через одного, пока ты лежишь с ними в одном отделении и даже в одной палате, отовсюду трубки торчат и в них какая-то дрянь булькает, все синие, как курицы, какие-то трупы ходячие. Фильм ужасов, и ты в нем в главной роли! Ужос, летящий на крыльях ночи.

Помню, я в поликлинике, в Москве еще, увидел девку – кровь с молоком, она ждала в очереди, волновалась. Зашла. Вышла – а на ней лица нет, ничего не говорит, да и х…ли тут скажешь. Ей что-то такое сказали, что она поняла: сиськи, письки, гламур – все кончено, она помрет посреди блевотины, успев стать противной и даже отвратной. Хотя, может, она тоже выкарабкалась? Неприятная тема, признаться.

– Но я тебя все равно допрошу. Когда, по твоим ощущениям, ты был ближе всего к смерти? Уже чувствовал – вот, она стоит с косой?

– С косой?

– Да.

– Я девок-то люблю косых, в этом есть что-то зовущее…

– Наверно, когда поел корюшки, сказал нам «до свидания» и пошел в палату?

– Да, это был решающий момент. После шести химий, из которых каждая, думаю, приравнивается к газовой атаке, сделали перерыв – перед главной и самой страшной мегахимией. Клиент должен отдохнуть, отожраться, его витаминами надо наколоть впрок и все такое прочее. И за сколько-то дней, перед последним ударом, там еще начиналась жесткая диета. И тут звонишь ты из России: «Чего тебе привезти? Вот чего хочется, чего там нету?» Ответил я не задумываясь: «Корюшки привези, вяленой!»

И ты привез на следующий день две вязанки этой корюшки, на которую меня пробило со страшной силой. Приезжаешь в клинику, и я сижу перед тобой, слушаю рассказы про жизнь на воле и жру эту корюшку, смакую. «Брат Федька помирает, ухи просит» – приблизительно такая картина… Начинаешь понимать высокое искусство в такие-то минуты роковые!

– Да, может, вот тогда это и было.

– Вторую вязанку я не успел сожрать, наутро началась страшная диета. И оставшуюся корюшку я отдал своему соседу, тому самому, что пердел страшней всех в этой жизни.

– Или это было позже, когда смерть рядом витала? Помнишь, когда я тебе позвонил, и ты говоришь: «Мне так х…ево, что я не могу говорить. Позвони мне завтра».

– И это верно. Вот, ты напомнил, так оно и было. Вообще ни хера не хотелось! И встать не мог. Мне утку приносили поссать. И я лежал, лежал – это как раз было после решающей химии – и не то чтоб спал или не спал, а как в бульоне плаваешь: ни туда, ни сюда. Что-то слышишь, местами что-то видишь, если кто начнет тормошить – открываешь глаза, только в этом случае. А когда тебя никто не тормошит и ничего от тебя не требует, это самый кайф, полуотключка такая или, скорей, на три четверти отключка. Кайф, кстати! Как-то мне, в продолжение темы, впрыснули морфин. Который я раньше и не нюхал. Кайф усилился! Это как водка, только не по башке бьет, а вызывает приступ удивительного счастья. Потрясающе. Мне реально понравилось, да и отмазка есть – это ж лечение. На другой день смотрю – уже внимательно так, – а колют все что ни попадя, кроме морфина. «А где ж он? Мне врач прописал, вот вчера давали». – «Не, никакого морфина». – «Что вы творите, беспредел!» – «Вы знаете, мы вам его дали для пробы, а потом посмотрели – вы и без морфина неплохо процедуры переносите». Так мы покончили с наркоманией. Ройзман вспомнился…

А еще был момент, когда катетер мне воткнули не в руку, как обычно, а, б…, прямо в шею. «Отчего ж в шею?» – «А вены у вас плохие, и вдруг надо будет срочно вколоть что-то, вернуть вас к жизни, когда мы начнем вас терять, а вены-то “уйдут”. И все, кранты. А так вот иголочка стоит в шее, и через нее можно срочно что-то влить. И вас откачать». И вот я спал с этой иголкой. Торчащей из шеи. Повернуться боишься, так, дремлешь, начеку. И думал я, что я уже в предбаннике. Уже вроде помираю… День, другой, третий… И вдруг х…як: жрать захотелось! Заходит медсестра – смотришь на ее сиськи. Ожил, б…! Солнце светит, и тебе оно не по х…! Не чужое уже! Живите, значит, дальше, Игорь Николаевич. А это ж надо, значит, заново привыкать ко всему!

Наверное, невозможность возврата – это как раз и есть смерть. Вот только этим она и пугает. Ты там, где-то, в каких-то потусторонних краях витаешь, а вернуться – не можешь. Никогда

– А когда ты понял, что выкарабкался?

– Осенью. А вернулся я в декабре, восемнадцатого числа. Все вроде кончилось, но они еще проверяли, смотрели, вливали что-то. Но самая драматическая картина была, когда ко мне приехала семья.

– Летом.

– Летом. Летом. Двадцать второго июня. Дети рыдали, увидев синего папашу, жалкого такого.

– Лысого.

– Да! Волосы после химии начали выпадать, чуть причешешься – клочьями лезут. Что-то такое, помню, было у японцев в Хиросиме: вот ужас, думал я про японцев. А в клинике – пожалуйста, есть парикмахерская. Пришел и, значит, под ноль, это, кстати, сейчас же модно. А если выйти на крыльцо, так через дорогу от клиники – похоронное бюро. Все удобно, все уютно, все для человека, чтоб не мотаться ему туда-сюда по городу.

Прилетела, значит, семья. И начал я семье давать указания, как ей жить дальше, без меня.

– Начал давать?

– Ты будешь смеяться – начал! И после фразы, типа, «Значит, когда я умру, то…» старшая дочка, ей тогда девятнадцать лет было, говорит: «Ты первый начал этот разговор. Не я. Но, раз уж мы про это заговорили, я хочу спросить насчет похорон: у тебя есть какие-то пожелания?» Мне понравилось, что она так по-взрослому подошла к делу, я вообще после этого пересмотрел взгляд на воспитание, подумал, что главное – это приучить детей к самостоятельности. Это была беседа взрослых людей! Она спросила, я задумался, раньше такие мысли не приходили в голову. Я вспомнил народные московские кладбища, которые тонут в грязи, они ужасны, сказал, что хотел бы лежать на сельском кладбище в районе деревни Михеево Калужской области: там тихо, лесок, роскошь, в общем! Она говорит: «Хорошо, я тебя услышала. Будет сделано».

– Красиво! А вот ты мне еще рассказывал, что много думал, как организовать жизнь семьи на случай твоей смерти. И все никак у тебя не срасталось до конца. Как ни крути, а получалась херня и влачение жалкого существования. А потом, когда ты вернулся живой и здоровый, ты увидел, что за время твоего отсутствия (почти девять месяцев) они как-то устроились: ничего особо не поменялось, жена научилась машину водить, в холодильнике жратва, дети на учебе… И тебе стало как-то не по себе: вот как оно было бы, если бы я, типа… того… Тонкая мысль. Важное наблюдение – на секунду увидеть, как будут на самом деле жить твои близкие без тебя…

Мой отец покойник, когда уходил с завода, на котором проработал большим начальником больше двадцати лет, был в полной уверенности, что без него завод встанет. И все ждал: сегодня или завтра? А он не встал. Работал себе и в ус не дул.

Какой из этого вывод? А простой: ничего без нас не случится. Все будет, как при нас. Только без нас. И все. Грустно… Но, кстати, с этой мыслью умирать легче, чем когда ты без конца рисуешь себе картины побирающихся детей и жены, копающейся в мусорном баке…

– Не то слово. Отдал, значит, я распоряжения, какие мог… и снова подумал, понадеялся, что Бог любит вдов. «Смерть – это проявление слабости» – сказал кто-то из великих. Я после это скорректировал, чтоб было точнее: «Умереть – значит проявить слабость». И самурайская тема: представь, что ты уже умер, и тогда, может быть, ты победишь. Мне очень нравилась эта формула, и это вообще привлекательно – всякие разговоры про путь воина. В отличие от пути купца. Я на войнах не воевал, на дуэлях не стрелялся, имел в активе только уличные драки, но эта риторика меня умиляла. Почему-то. Может, потому что в молодости мне казалось какое-то время, что я дзен-буддист. То есть я прочитал какую-то про книжку это дело, про то, что Сэлинджер был буддист и этим у него пропитаны все рассказы, и я понял, что я все делал и жил, как будто я специально изучал дзен и практиковал, чего, конечно же, на самом деле не было.

А вот еще, что было очень чувствительно (ты не поверишь): меня иногда отсоединяли от системы капельниц и выпускали погулять на час-полтора. И я приходил на вокзал в Мюнхене, Hauptbahnhof, и долго смотрел на расписание поездов… Мюнхен–Москва, через Берлин, прицепной вагон, без пересадки – вот сейчас бы сел и через тридцать девять часов мог бы быть уже в Москве. На Белорусском вокзале. Неожиданная вещь!

– Штирлица неудержимо рвало на родину.

– Тебе смешно, б...! А это было именно так. У тебя не было такого!

– Нет.

– Просто ты подолгу безвыездно не бывал за границей.

– Хотя нет, постой, было что-то такое и у меня… Это связано не с тем, что долго или коротко, проблема в другом: в невозможности. Ты прекрасно знал, что тебе нельзя прерывать процесс лечения. И поэтому никаких «через тридцать девять часов» не будет. И поэтому тебя этот облом сильно мучил. То же самое было, когда я торчал в Нью-Йорке – месяц, другой: я знал, что возвращаться мне нельзя. Из-за уголовки. И это сильно ломало: хотелось! А потом я заграницей и больше времени проводил. Но, поскольку я знал, что в любую минуту могу вернуться, меня абсолютно не тянуло. Белоэмигранты мучились ностальгией именно от невозможности вернуться. Хотя бы на денек. Еврейская эмиграция из СССР была душераздирающей – люди как будто умирали. Исчезали навсегда, хоть и были живы. Как, кстати, и в сталинских лагерях. Так что, Игорек, это связано не со сроком, а с невозможностью возврата. Наверное, невозможность возврата – это как раз и есть смерть. Вот только этим она и пугает. Ты там, где-то, в каких-то потусторонних краях витаешь, а вернуться – не можешь. Никогда. И это страшно. Мне лично так кажется…


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое