Тексты / Общество /Колонки

Вспоминая Юру. Колонка Ольги Мариничевой
- 24.12.2013
- автор: Ольга Мариничева
- смотрели: 977
Тэги:
Этой осенью исполнилось 50 лет «Алому парусу» – легендарной странице для подростков в прежней «Комсомолке». Отметили юбилей в узком кругу капитанов «АП» и их соратников. Но среди них не было Юры Щекочихина, самого яркого капитана, трагически погибшего 10 лет назад. А у меня в памяти (я была в больнице в юбилейные дни) возникла несмываемая картина: 70-е годы, ночь, Ленинградский проспект. Еще живые высоченные густые липы вдоль проспекта (их давно срубили). Идем из редакции «КП» по домам с улицы Правды к метро «Белорусская»: Юрка, Ленька Загальский, Андрюша Чернов и я. По дороге подбираем то пьяненькую плачущую девочку-подростка, то бездомного пацаненка, утешаем, устраиваем их судьбу.
Щекоч всегда вышагивал по улицам с четким чувством, что все подростки – «наши», что «Алый парус» – не просто полоса в газете, а спасательный плот, Ноев ковчег для ребят, а мы – спаскоманда.
Незадолго до гибели, он бормотал, напившись, всего два слова: «Нет команды…», повторял их снова и снова и безутешно мотал из стороны в сторону круглой своей головой. Наутро, кажется, обретал и форму, и «команду» – какую, не знаю этого точно, нас уже давно к тому времени разнесло бурным потоком по разным дрейфующим материкам мирового океана.
Но, вернувшись из больницы, вдруг абсолютно случайно нашла в своих завалах старую, с пожелтевшими страницами большую тетрадь в коленкоровом переплете. Свой дневник за тот год, когда я была не только членом «команды», но и – да простит меня вся его родня за эту дерзость – невенчанной женой капитана. Он знал, что я веду записи в виде писем к нему, и заявил, чтобы я их ему не показывала – «не люблю выяснения отношений». Естественно, ни одной строчки никогда-таки не увидел. И никто не увидел. Сколько нас ни мирили – мы разбегались в жгучей взаимной обиде. Так и жизнь прошла. А вскоре я про эту тетрадку из начала 70-х просто забыла. И вот она всплыла – документом того времени, той редакции, той далекой чистой струны, которая никогда не обрывалась всю нашу последующую розную жизнь, да и теперь жива во мне – уже с его небесами. Итак…
***
7/I – 74.
Ушла от Олега. Или он ушел. Или мы ушли. Не важно. Я в незнакомой квартире. Не знаю, насколько. Спешу зафиксировать веху. Хотя охоты большой нет. Не вдохновляет.
15.1.1974.
Вот я, значит, где теперь живу. Через мосток – сизо-розовый, потому что утро – спешу в редакцию. Там мне сообщают, что меня горячо целует Юрка – из Монголии, из Улан-Батора. Дальше – сутолока. Цветет багульник.
18.1.1974.
Счастье – как ощущение зябкости. Оно – в мгновениях. Когда войдешь в пустую утреннюю комнату отдела, всю сотканную из сизости: цвет телефонов, листов плотной бумаги, покрывающих столы на легких ножках (словно дома экспериментальные с этажами-ящиками), стопок конвертов.
И утро за окном – сизо (небо) – розовое (дома). И багульник того же цвета…
Еще не взяла в руки письма. Еще не вложила палец в диск телефона. Еще не стала выяснять, почему избили парня в школе. Еще не принесли гранки материала.
Этот сизый миг, когда «еще не…». Моя работа. И Юрка.
***
Протянуты над городом канаты,
И ходит по канатам Д’Артаньян.
А я за ним, за ним
послушным пажем,
А, может, королевою седой.
Ах, только б не тяжелою
поклажей.
И если бы не чье-нибудь
женой.
Но утро неизбежно,
как квартплата,
Я завтра буду стряпать
и стирать.
Ну, а пока над городом
канаты.
С них веселее падать,
чем слезать.
***
25/I
Вот такая, значит, жизнь. Пишу на листке бумаги: «Юрк! Я должна вернуться на Герцена». – «Пойдем, покурим», – мрачнеет Юрка. И по дороге нас кто-то перехватывает, и потом мы стоим семь минут в холле – семь минут, за которые нужно решить. И ничего не решается, только тяжело очень – и я бегу по коридору, и Юрка тут же должен сочинять что-то шуточное Зюзюкину в больницу, он стучит на машинке, а я бегу к машине, а потом он уезжает в рейд по притонам наркоманов.
А мы пьем чай в честь Татьянина дня.
5/II – 1974.
Андрей прилетел из Караганды, Юрка в этот же вечер уезжал в Иваново.
– Ребята, вы, конечно, топайте домой. Поздно. Поезд в 0.40.
Нос у него большой, а волосы мягкие, опадают густыми волнами вокруг ушей.
– А я решила тебя проводить. Еще раньше решила.
– Да? Это – прекрасно.
Озорные морщинки у круглых глаз. Воспрянул духом. Собственно, он и не падал этим духом – ведь уезжает. Обычное состояние. Рвется в дорогу – в поезд, в небо.
В плоском портфельчике – бритва и расписание рейсов. Полотенца не нужно, ведь в гостиницах всюду дадут проштемпелеванные, с запахом только стирки, а не чьих-нибудь духов, лосьонов, крема.
Я люблю, когда он уезжает. Одним махом стирает, как пыль со лба, все, что оставляет. И меня тоже. Нет, не одним махом – мягким мановением крепкой руки. А когда долго засидится в отделе – то руки вялые, глаза пустые. Тут хоть хоровод вокруг него води – одна тоска. Пусть уж лучше всегда уезжает. С кем другим я бы рыпалась и искала прощальные слова, чтобы зацепиться шлейфом за уходящий вагон. Слава богу – с ним не нужно. Я тоже научилась махать – этим самым мановением.
«…Юрч, я возвращаюсь на Герцена». – На бегу в коридоре редакции. – «Что, иначе нельзя?» – «Нет, хозяйка квартиры из больницы выписывается. Слышь, это ведь все равно неизбежно». Скривился: «Ты ж понимаешь, меня только если на цепь посадить…».
Понимаю. Сама такая. Озорные морщинки. Слава Богу, проехали. Все равно ведь никуда не денемся.
Мы идем втроем вдоль поезда – я, Юрка, Андрей. Слякотно. Мокрый снег размывает тушь на ресницах. Вагоны подергиваются, пугая первокурсниц, что уезжают на каникулы к мамам и бабушкам.
– Эх, быстрее бы лето, – вздыхаю я.
… Красное платье в белый горошек. Исцарапанные коленки. Сидим втроем в горах над обрывом. Внизу – море. Пьем пиво, запрокидывая головы. Юрка косит озорным круглым глазом. Я ерошу его волосы. Андрюшка умильно улыбается. Он всегда лишь изображает. Но ужасно мило. В крупный белый горошек красное платье.
– Не надо лета, – говорит Юрка. – За летом – осень. И армия. Никакие отсрочки не помогут. И с заочного меня погонят все равно.
– Слышь, если под Москвой служить будешь, то нормально, – это я говорю, глядя вперед, где семафор.
– Дурак, зачем в 18 мне нужны были отсрочки? Это ведь только сейчас уже слишком много всего. Ты, Андрюшка… Вернуться в пустую Москву.
– Ну, Юрч… – Это Андрей тянет.
Я молчу. Легким мановением?..
– Ладно, ребята, слышите, бегите в метро. Не люблю, когда потом трусят за поездом. Ну, пока… Ладно, ладно – я ведь скоро, всего несколько дней. Тоже еще, разлука.
Ну, вот, ты снова улыбаешься, Юрка. А мы уходим, не оглядываясь.
…Дома, на Герцена, Олег снова спросил меня: ты так и не носишь обручальное кольцо? И ушел спать. Я сижу на кухне. В окно бьется не то дождь, не то снег. Если снег – то почему он так барабанит по подоконнику? А если дождь – то почему он белый?
9.2.1974.
Вот какая приключилась сегодня история. Сидели мы в «Парусе», Юрка читал стихи Дрофенко, поднимая вверх круглые свои глаза, отчего под глазами собирались овальные морщинки. Вот так он смотрел, вот так он читал. Я радовалась. Наконец-то мы собрались вместе. Потом мы вышли на сырую улицу – «Алый парус» и я.
И в грязном сугробе у дерева увидели девчушку, которая билась головой о ствол. Я подняла ее. Она была совершенно пьяной. Несла какой-то бред про то, что ей не дают стать циркачкой, про обиды на родственников и на начальника цеха, где она работает контролером ОТК. Звали ее Галей. Долго мы с ней беседовали, вышагивали по сырой улице. Потом она стала проситься на завод – 2-й часовой, где работает. И мы повели ее к проходной завода – это недалеко от редакции. Собрались люди – рабочие после вечерней смены, глядели, но не признавали. Кто-то «старшой» в кожаном пальто упорно совал ее нам обратно. Ребята начали кипятиться – кроме Андрея, тот продолжал ее держать. А Загальский стал кричать тому, в кожанке, что они вот на заводе своем плохо работают, а старшой отвечал, что это журналистам делать нечего, а Юрка грозился звонить в понедельник в райком партии, а Галка рыдала, кривясь красным лицом.
Ну, а потом какие-то полногрудые женщины-работницы стали Галку причесывать, натягивать на нее капюшон – мы могли идти.
У «капитана» разламывалась голова, «юнга» божился, что напишет статью и того, в кожанке, снимут с работы. Еле отговорила, пока он меня провожал. Правда, за это пришлось выслушать кучу воплей про общество, власть и зачем «Парус» вообще…
Вот так и прошла встреча «АП» с представительницей его аудитории. Галке ведь было 16 лет. Матом она умела ругаться
Мальчишки – «парусята» – светлый, святой народ. А толку-то… «И некуда податься, кроме них».
***
Знамение нашего времени – символ. Мальчики и девочки прикалывают огромные круглые значки к замшевым курточкам. Что они хотят сказать ими? Мальчики и девочки разучились говорить. Остались одни междометия. Они веруют в знак. Знак должен сказать, крикнуть, взвизгнуть в толпе. Чем больше знак – тем больше скажет. Огромная яркая заплата – даже рявкнет.
Художественное мышление разлито в массах мутными волнами. Редакции затоплены серой пеной графоманства. Всюду – потуги выразиться, выплеснуться, вылепиться в тугие мячики-образы. Значки – это тоже образы. У тех, кто разучился сказать сам. А кто еще помнит – лепит мячики. Ты вылепи свой мячик Высокой Дружбы. Из пластилиновых фигурок декабристов, моря боли, телефонных проводов.
Я леплю свой мячик из любви. Из смятых постелей гудящего одиночества, искусанных губ – со слабой примесью вишневых лепестков.
Мы стоим на подмостках в разных концах сцены и подбрасываем мячики. Ты – свой. Я – свой. Чей – выше?
27.II.1974.
Забираемся втроем в деревню, в избу, сидим на печи, обнимаем друг друга за плечи так, что даже лбами стукаемся – а каждый своей тоской смотрит в сторону, из круга, а не в него.
А Юрка, глядя куда-то в трещины между бревнами стен, выборматывает: «Нарисовать бы такую картину: кромка леса сизоватая, мягкая, домик светлый, какие-то люди, печка ласковая – мягкая светлая такая картинка. А через нее – ассиметрично – или вообще где-то сбоку – проступает – вот так – опущенная, брошенная в усталости рука художника. Вот, нарисовал вам, любуйтесь, баста». И добавил: «К вечному истинному можно придти только через смятую жизнь».
***
6.XI.74
Нежный, слабый, милый, жестокий, добрый, злобный, родной мой мальчик.
Кажется, уже скоро я больше не выдержу.
А пока мы сидим на кухне у Ивкиных. Ты обнимаешь их в волнах нежности, а я сижу очень посторонняя. Смотрю в окно и думаю: и это нужно вынести. И это перетерпеть. Одна струна. Всего одна струна: люблю тебя. Других нет – ни дома, ни заботы, ни детей, ни будущего.
Только одну струну я держу в руках.
Сердце ежится от боли: скоро уже не выдержу. Брошу. Разожму пальцы.
Лучше не думать. Я сижу и смотрю в окно.
10.11.74.
Наша любовь похожа на истерию. Я люблю тебя, я боюсь тебя. Мы должны расстаться. У медведя с утра была оторвана голова. Вообще-то это была собака, а не медведь. Из синтетических завитушек. Но очень похожа на медведя. Ты привез ее с Алтая. В тот день мне еще показалось, что ты не вернулся. Ну, ладно, об этом хватит.
С утраты стоял у окна и теребил оторванную голову медведя. Я по рукам видела, что тебе плохо. Руки тоже умеют плакать. Кожа становится прозрачной – будто ее вовсе нет. Это нужно видеть – руки голубеют.
– Я пришью, – сказала я невпопад.
– Ладно, уезжай к своей подруге Лене. Я смотрю на снег.
– А я тебе не мешаю.
Мы еще немного постояли у окна вместе, потом я уехала.
Вот видишь, тут уже ничего не объяснишь. Нужно расстаться.
***
На Юркины похороны я не успела – была в командировке. Надюша Ажгихина, его жена и мать его сына, моя подруга, отвезла меня в Переделкино, где проходила посмертная презентация его книги, высадив меня у его свежей могилки на берегу Сетуни, за кладбищенской оградой (кладбище разрослось). Там в одиночестве родились у меня прощальные строчки:
Заросло травой, проросло бедой
Твое имя с холмика у реки.
Не была женой, не была вдовой,
Не несла венки.
Я была одна с Сетунью-рекой
И рвала цветы.
Не ковыль степной, не дурман лесной,
А крапиву с запахом лебеды.
Вечный наш разлад
превратился в ад
На краю тоски.
Как я здесь – одна?
Как ты там – один?
…По воде круги.