Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Глядя в небо, или Яблочный дождь

Глядя в небо, или Яблочный дождь

Тэги:

Человеку свободной профессии жаловаться на усталость неприлично. И я не жалуюсь. Но должен пояснить: я совершенно загнал себя уже весной, и в июне был так загнан, что даже сказал «все». Точка. Я больше ничего не делаю. Но сказать-то сказал — а деньги? И через три дня, как я сказал «все», я уехал в командировку, а потом опять и опять. И только числа десятого августа я уже по-настоящему не выдержал, бросил недоделанными все дела, которые я сглупа надеялся переделать, сорвался и уехал куда глаза глядят. Ни одной мысли у меня не было, я просто бежал, как зверь, туда, где можно хотя бы на день спрятаться и спастись. Бросился наугад и только в дороге сообразил, куда еду. Дело было не в месте, скорее во времени. Мне во что бы то ни стало надо было остановить бешеный ритм моей жизни, мне как глоток чистой воды нужен был глоток неподвижного, волшебного времени детства моего. Я знал, где найду это: в полосе бывшей запретной зоны возле водохранилища.

И проинтуичил все точно: пройдя лесом километров пять-шесть и оставив на ветвях старых елей большую часть охвативших меня утром чувств, впервые за этот год испытал желанное ощущение остановки времени. Дул ветер с воды, я уселся под кустом акации, некоторое время ловил кожей свет, тепло солнца, потом помимо стрекота кузнечиков услыхал вокруг сухой треск и такое же сухое ссыпание: это было похоже на работу какого-то сложного часового механизма природы. Треск — и сухой шорох осыпающихся застывших крупинок времени; снова треск — и снова сыплются семена времени, а иногда даже несколько сухих лопающихся звуков одновременно — и соответственно гуще и плотнее шорох падений… Что это было? Оказалось, это лопались стручки акаций, когда-то, во времена ГУЛАГа, высаженных здесь, на берегу, возле конторы какого-нибудь лагпункта. Я разделся догола — людей было мало, и они были далеко — и ступил в воду. Под ногами был крупный желтый песок. Чудо! Вода начинала уже цвести, но все же место не подвело меня, это была живая вода, и все здесь было живое — запах смолы, зверобоя, горячий стрекот кузнечиков и вот эти акации. Стручки были небольшие, красно-коричневые, уже скрученные жаром лета; и вот в этот день было жарко, сухо, налетал ветер с чистой желтоватой воды, только еще разгоняясь, пробуя силу перед прорывом грядущей недели; мне повезло, я, значит, попал в тот час лета, когда лопаются стручки, и он, как все в природе, короток и прекрасен, этот час, когда в звуковую палитру мира добавляется тихое сухое потрескивание и такое же тихое рас-сыпание. Я зашел в этот час мира в три пополудни, а в полшестого уже уехал из него на попутной машине, и удивительно, что никогда прежде я не попадал в него, а попаду ли еще — бог весть. Вот.

трава

Фото: Touareg/flickr.com

А на следующий день мы с женой уехали на Куликово поле, в Куркино — в мир ее детства (почему-то именно детство, память о месте/времени детства даже во взрослые годы есть самое надежное наше убежище), в котором уже не было тех акаций и тихого шороха времени, но ветер остался и даже окреп — весь видимый мир, все кроны деревьев, все травы и даже сухая пыль дорог устремлялись ветром с запада на восток в бесконечно-изменчивых скульптурных формах этого порыва, течения, струения по земле и в вышине: несколько таких порывов я пытался уловить фотоаппаратом, но травы так метались, что от их колыхания остался только смутный осенний блеск, и только, быть может, удался снимок на плотине затерянной в степи деревушки Смыгаловка, где все-все, весь мир как бы развернут в одну сторону ветром: и шумящий могучей кроной тополь, и сухо-блестящие отжившие травы, и ива, раскосые листы которой вместе с ветвями ветер вывернул белым исподом и дерево так и застыло белым и серебристым в шумном течении ветра в полях.

Только на Бугре, вмещающем в себя дом, сад и детство моей жены, ветра не чувствовалось. Там был совсем другой мир: мир созревшего, переполненного плодами сада. Помню, когда мы только подходили к калитке, Ольга показала мне деревцо, усеянное мелкими розоватыми сливами с каким-то розовым светом даже под синевой и патиной нетронутых плодов — это именно их, этих слив, запах она улавливала, когда мы гуляли в лесу среди зарослей недотроги с мясистыми лиловыми цветками, то был густой медовый запах, который Ольга настойчиво называла запахом слив; тех слив, из сада ее детства — и вот, оказалось, правда. И в этом сладком запахе время сразу совершило резкий тормоз, и хотя над Бугром уже вовсю несся ветер, сотрясая вершины кленов, лип и других укрывающих хутор деревьев, здесь, на дне сада, было на удивление тихо.

Ничего московского не чувствовалось здесь; старый дом белел обтершейся уже побелкой, из-под которой проступало иссушенное солнцем, продутое ветрами остьё дубовых бревен. Это была уже, конечно, не плоть дерева, а его высохшая мумия, но дом, словно старик, упрямо жил, занавесочки на окнах радовали чистой кисеей, в красном углу над телевизором висела старая дешевая печатная в желто-коричневых красках и выцветшем окладе икона Богоматери, а портреты родополагателей, деда Пети и жены его Ольги, глядели со своих мест как всегда внимательно-строго. А за окошками был сад. В прежние года мы приезжали обычно в июле, когда сад еще кустился зеленью да тянул соки для нового урожая. А теперь поспели к Медовому Спасу, к мёдосвятию, в самую гущу плодоносного времени. Поэтому, без сомнения, обычное, «деловое» время должно было остановиться в этом саду меж двумя подряд праздничными вехами — Медовым Спасом и, через неделю, Яблочным, и даже просто, по-мирски остановиться в этом великолепии преизбытка лета: уж в основном все плоды созрели или, перезрев, осыпались на землю, как осыпалась уже малина, смородина, вишня, розовые сливы, «мирончики» и другие скороспелые яблоки, лишь малая часть которых успела стать вареньем или сушеными рыжими дольками для компота, отчего вся земля сада благоухала, сладкий запах тления и несколько более терпкий — созревшего на семена укропа, вянущего листа и горячей земли пьянил и кружил голову... И тишина, безбрежная тишина, солнечная, сонная, несмотря на буйство прибоя в кронах деревьев, просвист какой-нибудь птички, волшебный механизм кузнечика, запущенный на вершине августа, и глухой звук: «тук!» — с которым, оторвавшись от отяжелевшей ветки, ударялось о землю очередное яблоко…

яблоня

Фото: Kjetil/flickr.com

И в первый день было как будто еще только приготовление к собственному замиранию в этом мире, где, как вечные спутники, стерегли непочатость времени яблони Ольгиного детства — эти самые «мирончики», «Бабушкина яблоня» да «коричневки». Мы долго сидели на кухне, пили чай и компот под разговоры с родней, непозволительно много, по-гоголевски, ели, пробовали компоты и варенья, а то вдруг выходили в сад и рвали с куста то вишню, то смородину, то пару яблок на пробу, заодно прихватывая еще и груш, хотя те были еще недозрелы, на вкус кислы и зернисты, будто набиты манной крупой, после чего садились и опять пили чай под разговоры или ходили осматривать сад, маленькие, в змеиных зеленых разводах и голубовато-дымчатой патине, облекающей новорожденные плоды, похожие на пушечные ядра арбузы — гордость нынешнего сезона. Или перезревшие, оставленные на семена толстые желтокожие огурцы, выглядывающие могучим боком из-под опавшего, посеревшего, как старая тряпка, но еще светящегося высохшими седыми иголочками огуречного листа, в то время как рядом еще светится животворной зеленью на просвет живой, свежий лист, из-под которого вылезает совсем юный огурчик в сопровождении каких-то полупрозрачных завитушек, которыми растение цепляется… Которые им, растением, предусмотрены, чтобы цепляться. И вся эта огуречная повилика вдруг обрывается в растопыренную, неудавшуюся в этом году и всю будто художником-авангардистом издырявленную, изъеденную какими-то вредителями капусту, желтые листы которой, оторвавшись, лежат на земле, будто высохшие и тоже изъеденные насекомыми плоские рыбы в стиле Сальвадора Дали.

Лишь на второй по приезде день мы очнулись от этих чар и отправились по нашей дороге в степь, где бушевал ветер, играя желтыми хлебами и пылью машин, которые, как танки, появлялись в клубах пыли-дыма откуда-то из-за дальнего горизонта, где молотили желтое море полей три или четыре старых комбайна, вздымая тучи пыли, соломы, обитых чешуек зерна… А еще дальше бушует огонь на убранных полях, космато треща и с разгону вцепляясь жадным растрепанным ртом в лесополосы и заросли не поддающегося огню жестокого непролазного татарника и колючего бодяка, отчего вдруг алое пламя вскипает тучей сизого дыма и опадает, оставляя, на сколько хватает глаз, выжженные поля, полосы желтого и черного, похожие на брюхо гигантской осы, и этот контраст черного с желтым, а потом с охряным в лучах заходящего солнца — он тоже подобен какой-то великолепной картине, которую через день-другой смажут, перепишут, сотрут могучие трактора, методично наполняющие пространство до горизонта насыщенной чернотой, в которой, как следы грабель в японских садах камней, видны следы тяжелых зубцов бороны, похожие на ритуальные тату на теле Земли. И в этой магической, исполненной в два цвета картине, над этой растревоженной голой черной землей без конца и без краю — лишь небо. Голубое небо — и черная земля. Потом небо выстывает, и весь мир окутывает чернота, и в ней — лишь Луна и звезды. И ветер грохочет, комкая путника (меня) с силой непривычно-тревожной, сминая куртку и, кажется, даже тело, играя моей головой, бритвой скользя по черепу, меж пальцев свистит и, как птица, трепещет ветер…

В тот день Ольга, отпуская струны души, натянутые в городе, все глубже погружаясь-отступая в мир покоя-детства и всего-из-детства-любимого, нажарила семечек и, как это принято на хуторе, заела зубчиком чеснока. Я помню, как в полях поцеловал ее в губы — и пахло почему-то не семечками и не чесноком, а упоительно пахло хлебом, всей этой мощью созревших полей. И наслаждением было целовать ее и вдыхать с ее губ запах свежего хлеба…

Ну а на следующий день опять был сад. Я ушел туда из-за стола, за которым собралась родня, много давным-давно не видевшихся, разбросанных по городам людей, в дальний конец сада пошел и лег на загодя, надо сказать, присмотренное место — под яблоню, среди опавших «мирончиков», так, чтоб яблоком не ударило меня в голову. Мне сразу, с самого первого круга по саду, захотелось пасть здесь, головою в яблоки, и лежать почти как неживое существо, вдыхая их единственный в мире аромат. Ибо кто знает, что такое эти «мирончики»? И где они еще существуют в мире помимо этого сада? И существуют ли они вообще в каком-то ином качестве помимо этих яблочек-паданцев, кажется, и вызревающих лишь для того, чтобы опадать пестрым ковром под материнскую яблоню, служа утехой детворе… И вот: ложе мое на земле, муравьишко, щекоткой пробежавший по руке, и, наконец, вдох, наполненный невыразимым ароматом яблок, рассыпавшихся вокруг в траве. Я вдохнул глубже, и аромат вошел в меня полнее, заклубился в ноздрях оттенками запахов яблок, опавших листьев, сладковатой гнильцы, привлекающей ос, и добротным, дубовым каким-то запахом горячей земли. Голубое небо было надо мною. Там, в небе, играя с ветром, носились ласточки. Потом на миг возник в этом невидимом потоке дрозд, с усилием, как пловец руками, сделал пару взмахов крыльями, но не удержался против течения ветра и его унесло из поля зрения, как река уносит незадачливого купальщика. В вышине были кроны больших деревьев, растрепываемые ветром, ниже — чуть покачивающиеся кроны яблонь, еще ниже — неподвижные прохладные яблоки, висящие на ветвях… Выше всего, почти вровень с ослепительной синевой неба, были облака. Они неслись справа налево, непрерывно меняя свои очертания; какая-то мультипликация была заключена в их движении, трансформация трехмерного пространства: вот дыра в облаке — она вдруг начинает затягиваться, затягиваться, будто воронкой стягивает ее края, но вдруг все меняется — дыра лопается и делается еще шире, и огромный голубой глаз неба смотрит на меня. А вот из-за медленно ползущего облака вырывается другое. Быстрое. Такой небольшой клочочек белого. И я понимаю, что эти быстрые клочочки — они скользят там, в глубине неба, выше,чем толстые белые облака. И так изменчиво все, что можно глядеть до бесконечности. Я пожалел, что мне так редко удается сидеть на берегу неба и смотреть на облака, как мы смотрим на воду или на огонь. Когда я так в последний раз лежал на земле и смотрел в небо? Не помню, забыл. Когда-то очень давно. Конечно, оно было, не могло не быть, только я не помню. В детстве было наверняка. Но почему же, почему только в детстве? О, тщетный век! Я подумал, что Ньютон, когда открыл закон всемирного тяготения, он ведь лежал под яблоней (раз яблоко упало на него). Закон законом, но главное, быть может, как раз в том, что он лежал под яблоней в том самом состоянии покоя, которое с такой силой переживаю я (с силой переживаю состояние покоя? Ну да… даже бурно, даже восторженно! А как прикажете быть, когда над тобой — всего в каком-нибудь метре над землей, но все-таки над — затевают игру маленькие бабочки-белянки, исполняют свой танец, ни разу в жизни, наверно, не виданный мной, тем более в таком ракурсе, и исчезают из поля зрения…). А значит, Ньютон знал толк не только в истолковании явлений природного мира, но и в послеобеденной, или, скажем, венчающей его трудовой день остановке времени. Он ведь не случайно оказался под яблоней, когда яблоко упало на него. Он знал в толк в том, как полежать на берегу неба…Но поскольку яблони росли в саду Кембриджского университета в Англии, и их было немало, там, в этом университете, не он один, видимо, знал, что это такое — полежать на берегу неба в яблоневом саду… Я захотел поделиться своими впечатлениями с Ольгой и на короткое время мне даже удалось продемонстрировать ей картину, которую я наблюдал. Но в тот день ее больше занимал разговор с мамой. Разговор по душам, который они могут позволить себе лишь раз в году, когда гости расходятся, ветер бушует в кронах высоких тополей, а мужья один за другим исчезают — кто ради партии в домино, кто ради того, чтобы, как пьяный, опрокинуться на спину посреди сада. Да, по совести говоря, галлюцинацию такого рода проще, быть может, переживать одному… Перевернутый мир выглядел бы иначе, если бы не подчинялся законам Ньютона. И яблоки падали бы, например, в небо. Но тогда и ветви деревьев не склонялись бы к земле под тяжестью плодов, да и вообще, весь этот мир, застигнутый ветром, выглядел бы иначе… Я спохватываюсь, быстро распознаю шизоидность Москвы в мыслях подобного рода и вновь ощущаю себя надежно придавленным к огромному круглому (там, на Бугре, это легко почувствовать) телу Земли, под куполом сада, на берегу неба…

яблоня

Фото: Lower Darnley

Внезапно скрипнула калитка. Надо мной склонилось лицо пожилой женщины в белом платке, под которым спрятан был лист лопуха… Тетя Аня. Или Нюра, как ее здесь зовут. Мы виделись утром при осмотре сада.

— Вот, попробуйте, — ласково сказала она, протягивая мне полную горсть золотистых, почти прозрачных, как мед, яблочек. — Это золотая китайка…

Бесконечный вкусовой и обонятельный оргазм все ширился и ширился; запах коровьих лепешек, полыни и кизяка сменялся тончайшими августовскими воскурениями сада. Желтизна хлебов имела свой запах. Пыль на дороге имела свой запах. Дым сжигаемой на полях соломы имел свой запах…

Не без грусти покидал я этот мир, когда время иссякло.

Как странно. Как бедна энергиями, красками, запахами, чувствами наша цивилизация…

Как далека от неба…


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое