Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Брежнев. Последняя любовь маршала

Брежнев. Последняя любовь маршала

Тэги:

Окончание повести Станислава Белковского о маршале Брежневе, Генеральном секретаре ЦК КПСС, и его последних годах жизни. Начало читайте здесь, здесь и здесь.

 

Остров

Академик Сахаров дурацкий не врал. Я действительно 11 раз был в Германии. Там, у них, в ФРГ.   

Я, кстати, Хонеккера этого никогда не любил. И не люблю сейчас. Он лживый больно и похож на Андропова. Внешне похожий – сухонький, очочки, зачёс, не пьёт. Разговаривать может резко. Не с Леонидом Ильичем, ясное дело, но с другими – может.

Зато Андропова – люблю. Хоть он и похож на Хонеккера. Юрия Владимирыча, Юрочку, моего боевого товарища. Уж сколько лет. Не подводил ни разу. Только очень рвется на моё место и отравил моего исповедника. Но это так, всего два раза было. И еще мне все говорят, что когда я помру, он дочку мою посадит. Ну, во-первых, я еще помирать не собираюсь. А во-вторых – посадит и посадит. Может, она там, в тюрьме иобразуется. Образумится, тьфу. Я хотел сказать: образумится. Что мне, из-за неё с товарищем ссориться?

А вот Вилли Брандт – по-настоящему порядочный человек. Очень достойный человек. Друг мой. Я потому так и часто к нему ездил. И он всегда делал, что обещал. Обещал, что будет разрядка – сделал. Помириться с СССР – сделал. За это его и съели.

Жалко, что мы уже чёртову прорву временине созванивались. Надо. Вот соберусь после Нового года. До Нового уже не успею, хлопот по горло, все эти выборы, Сахаров. А после – сразу.

Или после выборов позвоню. Сразу  24 февраля. То есть, нет, 25 февраля. И уже заодно буду знать, остаюсь председателем президиума или нет. И ему первому скажу. Одному из первых. Он очень порядочный, всегда был.

А вот Сахаров – непорядочный, совсем. Получил от нас три звезды, куда раньше меня, и академика с руками оторвал. В 32-то года. Хотел глубинные бомбы под Нью-Йорком взрывать. А потом заделался другом Америки и честным бойцом за права человека. Так же не делается. И жениться на мутанте не нужно было.

Но я его снимать с выборов не буду. Он и так проиграет. Сам. Вот увидите. Настоящего советского человека на мякине не проведешь.

Если б Сахаров знал, чего мы при Сталине насмотрелись. Он-то – как сыр в масле… Откуда ему понимать. А знал бы, так понимал, что нас на мякине не проведешь. И 24 февраля люди придут и проголосуют за меня. На самом деле, честно проголосуют. И никакого Сахарова больше не будет. То есть, академиком-то останется, и трижды Героем. Я же честно его трогать не стану. Но в Верховный Совет больше не полезет. Ишь, повадились поперек батьки в пекло.

Поживите с моё, молодёжь. Клиническую смерть пройдите, чтобы Никита вас на том свете на ковёр вызвал. Да еще к Иосифу Виссарионычу зайти предлагал. Вот я на вас бы посмотрел. Академик! Забрал мою премию и думает, что схватил Бога за бороду. А схватить за бороду он может только свою жену-мутанта. Или бабу-турчанку из той оперетты. Какую Никсон мне на Бродвее показывал. Как она называлась? Помню только, что Стравинский, любовник Кати Фурцевой. Она еще очень переживала.

И еще про устрицы академик по ящику рассуждал. Что в Париже, дескать, мне двенадцать штук дали. А я не одной-то и не съел! И съесть не мог! Скормили собаке в нашем посольстве. А почему? Я вам расскажу сейчас, потерпите.

А Вилли Брандт хотел, очень хотел, чтобы я Нобелевскую-то получил. И мог мне помочь. Серьезно помочь мог.  Он-то еще в 71-м году получил. За что – я так и не понял, правда. За то, что меня смягчиться уговорил. А я – Хонеккера нагнул. Хоть Хонеккер и противный, и на Андропова слишком похож. Но теперь Вилик – мой друг. Я его переспрашивать не буду, за что ему дали. Пусть лучше мне поможет, и дело с концом.

Моя жена еще его Вилочкой стала называть, когда встречались в Завидове. Но я пресек: Вилочка – слишком уж по-детски как-то. Могут не понять. А тут еще переводчики. С ними тоже ухо востро. А то на всех кухнях Москвы ржать начнут.

А еще,я вдруг заметил в памяти, Брандт гражданином Норвегии ведь когда-то был. Когда его в Германию не пускали. При немцах. И на двух норвежках женат. Но не сразу. Сначала на одной, потом на другой. И если премия от норвежцев взаправду так сильно зависит – это, братцы, совсем другое дело.

Вот мы и поехали с ним обсуждать. Он сказал тогда: в Бонне обсуждать нельзя. Все прослушивают. Как в воду глядел. Он сам на прослушках и погорел потом. Жалко очень человека. Это вам не Хонеккер и не сволочь Сахаров какая-нибудь. Жёсткий был, с принципами. Если кого с ним сравнивать – то только Андропова. И даже если Юра мою дочь посадит, когда я уйду, - не в обиде буду. Принципы важнее. Нас так с детства учили.

И мы, стало быть, с Брандтом полетели вертолётом на Север. В Германии на Север, не у нас. Это в апреле было, или в марте. И всего-то народу: два пилота, два охранника – один мой, один его – и переводчица. Вот Кристина или Карина, забыл, честно. Вертолётом мне уже тяжело летать, но как-то выдержал. Брандт еще ликеру налил, мятного, вкусного, так и продержались. А когда прилетели на берег моря, то пересели на катер. На паром такой небольшой. И поплыли на остров.

А остров точно помню, как назывался – Зюльт. Вот так, прямо пять букв – З-Ю-Л-Ь-Т. С мягким знаком. Странное слово, но привыкнуть можно. Привыкают же наши люди к женам-иностранкам, и ничего. Брандт вон к норвежским женам привык, и за это премию получил.

Хотя почему назывался? Он и сейчас так называется, скорее всего. Немцы, они ж редко переименовывают. Я разборчиво сказал?

Приплываем на катере, на паромчике этом, а он весь скромный, зато чистый и лакированный. Не то, что у нас, когда потратят денег, а на выходе ржавые гвозди торчат. Немцы умеют, не то, что мы. Но мы как могли научиться? Вечно война, некогда. Вечно. Только при мне войны нет. Я установил мир. В целой Европе. А премию грёбаные академики забирают. Да.

Там плыть всего на паромчике до острова – минут двадцать. Меня вообще укачивает, хоть я и на Малой земле был, и всё прошёл. Но  потом– Пленум, Генеральный секретарь, инфаркт, мозговые сосуды, клиническая смерть.

И приходит катер. Охрана как будто растворяется, исчезает. Да и Бог с ней. И мы подходим к дому, большому, красивому, как дом Горького в Москве. Помните дом Горького?  Садимся на террасе. Столик такой зеленый, а стулья железные. Но с подушками красными, мягкими, чтобы не сыро. Солнце. Смотрим на море. А дом прямо на пляже, и песок – сразу у ботинок. Только что в носки не набивается.

Леонид Брежнев

Это Северное море.

У нас северные моря – все лютые, с ветрами жутчайшими. А там – ветер лёгкий-лёгкий, как будто воробушек пролетел. И – тепло как-то. Хотя весна, и не сезон совсем, и море, и Северное. А вот, поди ж ты – тепло. Кто его разберет, почему.

Брандт тогда мне говорит:

- Лёнька, а знаешь,чей это дом?

Ну, Лёнькой он, конечно, меня не называл. Это я так просто, для порядку. Называл «Леонид», но на ты.В немецком языке, как сказали мне переводчики, слово «ты» есть. Это вам не английский с Киссинджером. Хотя Киссинджер был на ты, и Никсон тоже.

- Ну, твой, должно быть, - отвечаю. – Иначе б ты чего спрашивал?

И что б мы тут иначе делали? От прослушки спасались? В чужом дому не спасёшься.

- Да, сейчас мой, - довольно похлопал Брандт себя по коленям. Он,кстати,внешне очень простой был, Рязань Рязанью. Мне объяснили потом, что среди немцев такой тип сплошь бывает. Особенно если из Баварии, да? Вроде бы из Баварии. Канцлер Шмидт – тот тоже на профессора не шибко смахивает, но все ж таки лощеный какой-то. Костюмы всегда очень плотные, клетчатые, или полосатые совсем, и запах – как от Ирен Жолио-Кюри, не меньше. А Брандт – попроще.  И почему был? Он и есть. Хоть и давно не созванивались.

- А чей же дом был раньше?

- Чей?

- Адмирала Дёница!

И канцлер Брандт уткнул в небо восклицательный палец.

Дёниц – это из войны что-то? Я же до Берлина дошёл, должен помнить. А дошёл в самом деле или нет – и самому уже неизвестно. Как в учебнике истории скажут, так и будет.

- Дёниц – это кто?

- Ну как же ты! – Брандту вроде стало стыдно перед переводчицей, девицей маленькой. – Преемник Гитлера, вот кто. Он здесь в этом доме на Зюльте и сидел. Здесь же вражеских войск не было.

Вот смешно! Вилли такой из себя антифашист, а войска союзников всё называет вражескими. Машинально. Я не обращу внимания. Я люблю его. И за Рязань его плоскогубую, и за доверие, за то, что раньше меня премию получил и мне присватать хотел, и за этот вот таинственный  остров сокровищ.За песок люблю.

- Какой у Гитлера мог быть преемник, ты прости? На нём же всё и закончилось?

- Не помнишь свою войну, Леонид.

Действительно. Я-то воевал, боевого генерала получил, а Вилик?

Я тут отвлёкся на сосны. На Зюльте этом удивительные сосны. Вроде как наши, зареченские, завидовские. Но и другие совсем. Толстые, упорные. Уходить никуда не хотят. Такую просто так не срубишь. Не вырубишь. Германия! Не грустные сосны, а молчаливые. Разные же вещи совершенно. Наши – грустные, они – молчаливые.

Но если заговорят – мало никому не покажется. Я так думаю. По-немецки и заговорят.

Ну а на Юрмале сосны – смех и грех один.  Или смех и грех один быть не может, их обязательно два должно быть? В общем, какой Август Эдуардыч – такие и сосны. Тощие, облезлые, поддатые, слащавые и горькие, как бальзам рижский, того гляди упадут. На Юрмале я бы без каски на пляж не пошёл. Ну, на пляж, может, еще и пошёл бы, а в дюны, где сосны стоят – не пошёл.

Хорошо, что у меня охрана хорошая. На всё натренированная.

– Гитлер сгорел 30 апреля. А капитуляция была 8 мая. Вот 8 дней Дёниц и сидел здесь преемником Гитлера.

– Один сидел?

– С охраной. Но без войск. Войска разбежались уже.

А родственники, дети, жена? Они-то где? Одна только охрана?

Не стал переспрашивать. Ну его в баню. Адмирал так адмирал.

Да, еще подумал я, а почему 8-го то мая? День Победы у нас когда?

– Слушай, Вилли, День Победы у нас же девятого. Так что Дёниц девять дней один с охраной сидел.

Как это, до речи, правильно. 9 дней. А сколько еще должно было пройти, чтоб Гитлерова душа отлетела? Помню, мы с Никодимом это всё обмозговывали.Обрабатывали, так сказать.

– У Вас девятого, у нас – восьмого. Чтобы два дня подряд всей Европой праздновать. Одного дня не хватило бы. Я ж тебе объяснял.

Да, Брандт простоват, тем и хорош. А Карина или Кристина его, переводчица, – не простовата совсем. Вот ей-ей буду. Рыжая-рыжая, как будто в клоунском парике. С веснушками. И притом сильная, своенравная. И грудь красивая. Не такая большая, как у центральной буфетчицы Днепродзержинска, но зато по формату куда лучше.

Я тогда только понял, что она любовница Брандта. Уж слишком смело с ним себя вела. И даже ко мне обращалась по имени,словно к другу, а не командиру половины Земного шара. И не по делу сюда приехала.

По-русски говорила очень хорошо.

– Леонид, Вам нравится у нас на Зюльте?

У нас! Они что, вместе с Виликом прямо в этом доме живут?! А когда ж успевают? Он же в Бонне должен все время Германией руководить.

– Нравится. Очень нравится. У нас ведь Балтийское море тоже есть. Только куцее. Развернуться негде, простора нет. Я там, у нас, больше Чёрное море люблю. Пицунду, Форос, Ореанду знаете? В Болгарии я бываю, на Золотых песках. Фидель Кастро очень на Кубу приглашал, но уж далеко больно. Пока обратно долетишь, весь загар сойдет. А здесь я мог бы жить. Простор  есть.

– Это не Балтика. Это Северное море. Совсем другое.

Как она так хорошо по-русски?

– А где же ты, Кристина или Карина, русский язык учила?

– Да везде учила.

И расхохоталась всеми рыжими волосами.

– У меня отец русский. В 45-м был подполковником в Грайфсвальде. А мать – немка.

Где Грайфсвальд, я не помню, да и не надо. А так – все сходится. Ей, переводчице должно быть 45 с небольшим. Тьфу, бесовщина, 25 с небольшим. Если сразу после 45 года. Вы понимаете.

Я заулыбался, как только мог. Мне всегда говорили, что у меня обаятельная улыбка. Даже Ирен Жолио-Кюри говорила.

Кажется, Вилик слегка заревновал. Он резко вскинул свою рязанскую руку куда-то направо.

– Вот видишь, Леонид. Там, в дюнах, еще один дом?

Я увидел. Не сразу, но разглядел. А сказал, что сразу вижу.

– Сразу вижу.

– Так вот. Это дом писательницы Агаты Мюллер-Ханке. Любовницы Геббельса. Но не настоящей. Она была влюблена в Геббельса, а он в неё нет. Да и Магда не отпускала. Я говорю, Магда Геббельс, законная жена его, мать шестерых детей. И тогда Агата покончила с собой. А знаешь, когда покончила? В день битвы на Курской дуге. В сорок третьем.

Во дура. Подождала бы еще немножко. Зачем так быстро покончать?

– И кто теперь в этом доме? – спросил Леонид Ильич.

– Не знаю точно, но какие-то ее родственники там есть. Дом обжитой. Если хочешь, можешь купить, и будем жить на Зюльте вместе. Рядом то есть, я хотел сказать.

– Когда Вы с Вилли все уйдете от власти, - забросила Карина-Кристина, и мне показалась, что как-то язвительно.

– А дом Дёница ты купил? Он твой?

– Купил. Три года назад. Хотя это нельзя афишировать. И не потому, что он дорогой. Он не так много стоит. Просто для немцев фамилия Дёниц неприемлема. Одиозное имя. Был бы скандал, если б узнали, что федеральный канцлер, социал-демократ, взял жилище гитлеровского адмирала. После отставки должен еще год пройти, чтобы можно было узнать.

Нет, эта рыжая прелестница не совсем так по-русски говорит. Так ведь не говорят, правда? Хотя,что я там в этом понимаю! Я ж говорил, что мне даже с украинскими словами легче.

Никогда я не разбирался, как можно запросто приобрести чужой дом. А Зюльт…

–Ну, ты-то, Вилли, в отставку не собираешься? А то кто ж разрядку-то будет делать?

И я ни в одном глазу не собираюсь, не сомневайся.

– Рано или поздно, Леонид, всё равно придётся.

Случайный ветер растрепал рыжие волосы Карины-Кристины, похожие на кроны северных сосен. А южные сосны ведь тоже бывают, так? На Пицунде-то они какие?

Но это уже не то, я вам говорю. Сосны Зюльта – лучшие. Правда. Лучше не бывает. Лучше, чем на даче у меня. И чем в Завидове.

Потом мы часок всухомятку обсуждали премию, - где-то часок - и рыжеволосая вмешивалась так, словно она эту чертову Нобелевку пробивать и будет. Как будто она великий канцлер Брандт, а не он.  А потом из дома на террасу вышли два официанта и вынесли устрицы.

Я знал, что устрицы бывают на свете. Но никогда их не пробовал. Только видел издалека, на приёмах каких-то. Мне моя жена говорила, что устриц подают живыми, и они во рту еще пищат. Стращала, одним словом. Потом-то я понял, чего стращала.

Так те северные устрицы оказались какие-то просто гигантские. И ничего более вкусного я в жизни не едал. Чем устрицы острова Зюльт.

Я еще понял, что надо добавлять какой-то красный соус, а закусывать хлебом с маслом. Но необычным хлебом, а специальным, который водится только в Северном море. Его прямо на берегу собирают, руками и сетью. Я так понял. И орудовать маленькой вилкой. А мне очень сложно орудовать – пальцы плохо гнутся. Я и письмо Папе Римскому от руки еле написал. Помните? Но ничего – справился.

Кажется, я тогда даже собой гордился.

Мы оставались там до самых сумерек. Между 9  адмиральскими днями и бабой-самоубийцей. Только рыжее пятно долго мерцало в темноте. И еще – с чего-то светилось в доме писательницы одно маленькое окошко. И кто помещался в том маленьком окошке, неизвестно. Может, прослушка, а может, снайпер.

Но на Зюльте не слушают и не убивают. Так сказал Вилли Брандт. А Карина-Кристина снова хохотала в голос. То ли веселилась. То ли издевалась. Мол, прослушивают и убивают везде. Особенно если глава большой страны. Уходите отовсюду – вас перестанут слушать, перестанут и убивать. Заодно.

Премию тогда так и не дали. Вилли Брандт через годик ушел в отставку. Там еще весь этот скандал был, Вы помните. Что в роде на него наши шпионы работали. Может, и работали, – я что, святой, всё знать?! Святой у нас только Престол. Правда, есть еще Святейший, наш собственный, но и он про советских шпионов многого не знает. Что о них в Переделкине-то вызнаешь?

Говорят, правда, что Патриарх и сам агент КГБ. Но одно дело – сам агент, другое – про остальных знать. Там в КГБ лишнего никому не рассказывают.

А еще вроде не прямо наши у Брандта работали, а ГДРовские. То-то же я всегда Хонеккера не любил. Ну не то, что не любил, – недолюбливал. У него по разведке Миша Вольф какой-то был – очень противный. Из наших евреев. Перешёл в немцы в какой-то момент. Так и представлялся – мол, Миша Вольф, прошу любить и жаловать. Миша! Он-то Брандта и подставил.

На прощание я спросил Карину-Кристину: у вас на Зюльте гимотропы растут? Она не сразу поняла, посмотрела на Вилочку. И вместе они ответили: нет у нас гимотропов.

Жаль. Значит, только в Лозанне. Но все равно остров мне больше понравился.

А когда вернулся в Москву, сразу спрашиваю помощника, Александрова:

– Скажи, что, у нас в Советском Союзе устрицы есть?

Он мне через 2 часа – справку. Очень исполнительный товарищ, не скажешь ничего. Что, мол, есть прекрасные устрицы, лучше, чем немецкие и французские. Правда, на Дальнем Востоке, потому везти дорого.

Дорого, дорого… Вечно на Генеральном секретаре сэкономить пытаются. После всего, что я им дал.

Я и велел затариться устрицами для нашего управления делами и раз в неделю их подавать. На обедах с товарищами.

Но тут-то ничего и не вышло. Развалилось всё.

Чазов устроил истерику, что с моими больными суставами устриц есть вообще нельзя. Обострятся все эти артриты, будут боли адские. И жена – туда же. То-то она меня в своё время стращала, чтобы я на устриц только смотрел, а ближе к ним и не подходил.

Но ведь на Зюльте всё было хорошо… Там-то суставы не заболели? А почему?

Я еще помощника, Александрова, ругал, что Чазову вообще сказали. А он мне, в сущности, верно ответил: вся еда Генерального секретаря через врачей проходит. Иначе нельзя. У нас Генеральный секретарь всего один, рисковать не можем.

И то правда. Спорить не буду. Не можем.

Один. Совершенно один.

Так что врёт достоверно ваш клятый Сахаров. С Жискаром тогда в Париже я к устрицам и не притронулся. Всю мою порцию отдали посольской собаке.  Красивой такой овчарке, с каштановым отливом. Сам видел. У нас,  в посольстве СССР.

Собаки любят устриц.

Очень.

Леонид Брежнев

 

Мария

Я тогда еще, когда на Зюльте сидели, стал думать: а ведь и мне нужна молодая любовница.

Я, конечно, постарше Вилика, и хлопот у меня побольше. Страна-то какая! Не крошечная их ФРГ. Но со старой женой всё время быть невозможно. Я уже ей и так всю жизнь отдал. Новые впечатления нужны, чтобы хоть как-то влюбиться. Даже по маленькой, понарошку.

Да и в постели вечно быть одному скучновато. Даже если ничем не заниматься. А просто так полежать – уже лучше не в одиночестве.

Мне в свое время еще Никсон с Киссинджером сказали: женщину в мужчине привлекает, в первую голову, власть. Умно, но правильно. Я у Чазова хотел переспросить – но не люблю его, сука он. У Никодима – постеснялся. С Колькой Тихоновым или Сусловым разговаривать вообще бесполезно. Поверил и так. Все эти миллионы квадратных километров, не могу никак цифру запомнить, четыре миллиона одних войск. Какой там Наполеон, какой Александр Македонский!

Верховный главнокомандующий всем этим добром. Или всего этого добра – как правильно сказать?

И если в Вюнсдорфе меня вспоминают, то в Камрани уже всем икается. Эти слова я на бумажку отдельно записал, чтобы ничего не перепутать. А бумажку носит при мне охрана – всегда, в шёлковом спецфутляре. Так что не переживайте, не перепутаю.  Постараюсь, главное слово.

И мне подобрали.

В прошлом году, когда ездил в последний раз в Молдавию, первый секретарь ЦК – вот здесь-то и забыл его фамилию, но потом вспомню, ерунда вопрос – посоветовал мне певицу одну. Типа Аллы Пугачевой, только помоложе лет на пять. Совсем молодую, так сказать. Поет знатно, громко. Смазливая очень.

Мне, кстати, мой помощник Александров говорит, что смазливая – значит красивая, а Суслов – что такая одутловатая с припухлостями. А мне хотя все равно. И так, и так устраивает.

И еще. Она поддает слегка, и от нее часто молдавским кагором пахнет. А я на него подсел, когда владыка Никодим меня причащать начал. Царствие ему небесное. Сам-то почти не пью, а вот запах как-то даже возбуждает. В 73 моих года. Всё сошлось, один в один.

Мне её привезли в Москву.

Ну, на даче, понятное дело, я держать ее не могу. В Завидове – далеко слишком. Вертолётом не налетаешься. Малознакомых людей вообще ни о чем не попросишь. И стали искать ей большое, хорошее жильё в Москве.

А зовут её – Мария. Маша. Но я лучше предпочитаю Мария. Так больше мне нравится почему-то.

Раньше и не думал, что девку на 50 лет назад моложе себя так парадно называть буду. Прямо секретариат ЦК, не меньше. А сейчас – врос, и всё получилось.

И напрасно Чазов там Вите рассказывает про мои 78, что вместо семидесяти трех. Дряхлости я уже целый год не чувствую. А если врач не догадывается – его дело. Давно пора Чазова на молодого Лившица заменить. Времени всё только не хватает. И чтобы никто не говорил, что Лившиц, дескать, моей еврейской жены двоюродный племянник.

Но квартир-то в Москве подходящих – днем с огнем. А потом еще мне генерал Рябенко говорит. Леонид Ильич, говорит. А как Вы туда ездить будете? В смысле, к Марии. Вы же не можете просто многоквартирного дома в подъезд зайти. Это ж небезопасно. Угроза смертельная. Ветер, комары, гусеницы, крысы, люди, собаки бешеные. А если пьяный мужик-копатель с арматурой из подвала выйдет.

Я ему: Рябенко, так зачем простой дом, давай наш цековский возьмем. А он мне: еще хуже, Леонид Ильич. Консьержка вас сразу узнает – и ну по всей Москве разносить. Что тогда делать будем?

Можно подумать, в каком другом доме меня консьержка не узнает. Суслов говорит, у меня 84 процента узнаваемость. Или 82. Точно не припомню, но в 100 раз больше, чем у Сахарова. С его премией, о которой народ-то и не слышал ничего. Вот если б мы по первой программе рассказали – слышал бы. А так – откуда? И в «Правде» ничего не писали, и в «Известиях». Могли в «Комсомолке» написать, но ей-то кто поверит? Даже если б написали. И если б там даже подпись стояла – «Леонид Брежнев». Не поверят. Не подумают, что это действительно я подписал.

Но, спору нет, прав Рябенко. С консьержкой связываться для Генерального секретаря – последнее дело. А тут еще большая история случилась.  

Был такой Алексей Максимыч Горький. Писатель. Вы слышали. Я еще в техникуме его роман «Мать» прочитал. Ничего не понял и не запомнил, как водится. Ерунда какая-то, по-моему. Про мать Горького. Это как если бы я не «Малую землю» и «Целину», а про свою маму-покойницу написал. Или про бабушку с жидовской бричкой.

Но Алексей Максимыч любил хорошо пожить. Нескромный он был. Как Патриарх Пимен, а то и хуже. Сначала в Италии, на острове. Не таком хорошем, как Зюльт, но тоже ничего. Тёплом. С южными соснами. Я сам не был, но говорят. А потом Иосиссарионыч его в Москву заманил. Думал, что Горькому Нобелевскую премию дадут, и тогда лучше в Москве ему сидеть, что как будто совсем советскому дали. И выделил ему от грузинских своих щедрот – большой купеческий особняк, в самом центре. В двух шагах от моей нынешней квартиры, которую я детям переправил.Чтоб Вы не думали.

А когда Горькому Нобелевку-то и не дали, разгневался Сталин, что обманулся в лучших чувствах. И поручил НКВД… Ну, Вы понимаете. Он гневливый был, хотя и тихий. Самый страшный гнев – он и есть тихий. Вон, Никита орал себе, орал, а потом слился в один день. Пришёл на Пленум генсеком, а ушёл – никем. Я с Никитой так ничего и не сделал. Пожалел. А Иосиф Виссарионович Горького – не пожалел.

Это я всё точно знаю, потому что мне об этом сын Горького рассказывал. Как сейчас помню, звали его Максим Пешков. Теперь уж тоже помер, а когда-то еще жив был. Странно, правда, отец Горький, сын – Пешков. Это всё равно как мой сын, Юрка, вдруг стал бы Андропов. Нет, я Андропова очень уважаю, я вам давно рассказывал. Но так-то уж зачем?Их бы еще и путать стали. Тот ведь тоже Юрка. И тоже еврей, который по матери.

И после смерти Горького сделали там музей. Дом-музей. Чтоб больше уже никто не лез поселиться в таком шикарном особняке. А уж он пошикарнее, чем дом адмирала на Зюльте. И уж тем более – дом писательницы, что из-за Геббельса удавилась. Хотя кто сказал, что удавилась? Вилик не говорил. Покончила с собой – говорил. Удавилась – нет. Может, она утопилась в Северном море, где устричный хлеб собирают. Хотя какая мне, по правде сказать, разница. И Вам тоже.

Я как-то попросил своих Москву Марии показать. Показывали, показывали.  И завели однажды в этот дом-музей. А дом шикарный. В Молдавии таких не бывает. Вот ей и понравилось. Давай, Лёня – она меня Лёней называет, нежнее, чем Никсон с Киссинджером и Вилли Брандт – я тут пока поживу. А ты мне за это время дачу на Рублёвке подберёшь.

Я возражать не стал. Да и Рябенко обрадовался – дом Горького хорошо охранять можно, изолировать,  можно и тайно подъехать, чтобы никто не заметил. Ни консьержка какая, ни соседи по микрорайону.

У нас исполнительская дисциплина нормальная, не то, что в Польше. Гришин написал письмо Демичеву, что мол, обветшал дворец-музей Алексей Максимыча, трудящиеся посетители жалуются, с потолка каплет, куски обваливаются, необходимсрочный ремонт. Потому, значит, давайте закроем музей на 3 года, и всё прореконструируем. Хотя, на самом-то деле, дом в состоянии прекрасном, со старинной мебелью, с камином. Но я же должен был Марию пристраивать! Если мужик, тем более – верховный главнокомандующий, на старости лет влюбился в молодуху, он должен что-то делать. А не мух над котлетами считать.

А там еще то хорошо, что и клавесин в доме есть, и целая арфа. А Мария же певица. Ей надо песни разучивать. Музей большой, никто никому не мешает. В квартире обычной не распоёшься, даже если в цековском доме. Соседи нажалуются, а Генеральному секретарю потом разгребать. А мне когда разгребать? Собираюсь в ФРГ визит сделать, со Шмидтом потолковать. Про Зюльт как раз. Но я это вперёд забежал. Старый-старый, а могу еще вперёд забегать. Чазов, 78, дурак.

Так что ехать к Алексей Максимычу – это вы теперь знаете, что. А Суслов, старый конь чеченский, и не догадывается. И правильно – не надо ему догадываться. Он уже один раз депортацию проспал, зачем ему теперь догадываться.

 

Леонид Ильич сел в машину. Как на счастье, работало «Эхо Москвы». Социолог Левада – нет, точно Левада, я не путаю, вот  откуда такая фамилия берется? – говорил. Говорил, мол, что 68 процентов телезрителей московской программы одобрили выступление Сахарова в передаче Познера. И теперь, по прогнозу, предвыборный рейтинг академика вырастет на 4-5 процентов, а рейтинг Генерального секретаря – упадет на 2-3 процента. За два месяца и две недели до выборов.

Генерал Рябенко хотел потише сделать, но я не дал.

Это, товарищи, пиздец. Не трындец, как мой внук бы сказал, а именно что настоящий, наш, советский пиздец. Марксистско-ленинский, как есть.

Я никогда не ругаюсь, но иногда приходится.

Это значит, с завтрашнего дня разрыв будет не десять процентов, и не двенадцать, как я только что понимал, а все пятнадцать. И не выиграть мне выборы, как своих ушей. Хотя уши свои я не выиграл, а от родителей в Днепродзержинске просто так получил. Но это уже неважно.

Ну уж нет. Я не хочу воевать в Афганистане. Сестра Любка против. Она говорит – ты всё что угодно, Лёнька, только ребят на смерть не посылай.  Ты же сам смерть пережил, знаешь, что это такое.

Да, пережил, и еще не раз переживу.

И безо всякой Любки понятно. Леонид Ильич Брежнев – миротворец. Он, то есть я, прекратил все войны в Европе. Пробил Хельсинские соглашения. ФРГ признала ГДР. И он еще получу Нобелевскую премию мира. В крайнем случае, сам поеду в Осло, к норвежскому королю, и мы под лососика всё и обговорим. Или под сёмужку, это как получится. Король – мой друг, он поможет. И еще Вилика с собой приглашу. Как лауреата, норвежца бывшего и норвежского мужа. Он-то уж точно не сдаст. В Вилике я уверен.

Какой же тут Афганистан? Никакого Афганистана.

К тому с Афганистаном Олимпиаду можем сорвать. А сейчас задний ход уже не дашь. И так народ без сапог оставили.

У меня есть план. Вы еще совсем не знаете, какой, но есть.

Леонид Брежнев

 

Я вошел в дом Горького.

Мария встречала меня растрепанная, какая-то больше русая, чем всегда. И сильно, слишком пахло от нее молдавским кагором. Я-то кагором возбуждаюсь, но не стоит так поддавать. Молодая еще. Вон, дочка у меня… Не ровен час, Андропов ее посадит. Я ведь защищать не стану.

– Лёнечка, я так рада! Я слышала, там с выборами всё плохо.

Вот те раз. Что кагор делает. Зачем старику сразу с порога плохие вещи говорить?

Генерал принял пальто.

– Послушай меня, Мария.

Мы сидели в комнате с клавесином и арфой. Большой комнате, метров сорок. За окном оставалось темно и сухо, как в склепе овощной базы.

– Я всё решил. Я 31 декабря, под самый Новый год, уйду в отставку.

– В отставку? Зачем?

Мария вздернула брови, и полно открылись пьяные глаза.

– В полдень. В 12 часов, одним словом. Я завтра договорюсь с Лапиным. Выступлю. Скажу. Дорогие друзья, за 15 лет у нас громадные успехи. Я сделал для вас всё.  Пора дать дорогу молодым. Будет Андропов. Но я не так сделаю, как сейчас. Чтобы не зазнались они. Андропов – только генсеком. А на Верховный Совет поставим другого человека. Черненку, наверное. Он баллотируется по твоей Молдавии, пройдет. Должно быть. Куда  деваться. У вас же там нет академика Сахарова. А верховное главнокомандование сделаем коллегиальное. Отдадим Совету обороны.

 

Я сидел на кожаном кресле, которое специально для меня сюда и подвезли. С самого начала. Мария – на стуле вдовы Алексей Максимыча. Это то, что венский стул называется. Может, нехорошо, что мужик в кресле, а баба – на венском стуле. Но мужик-то малёк постарше. 120 кг живого веса и ноги больные. Такой на венском стуле и не усидит. А если провалится венский стул под верховным главнокомандующим, всё ещё верховным главнокомандующим – некрасиво выйдет. Соседи не увидят, но всё равно – скандал.

Мария то ли начала трезветь, то ли искала мизинцами новую рюмку. Почему мне кажется, что она русая, а не брюнетка, в какую влюбился? И лицо не такое выпуклое. Это от освещения, наверное. Горький любил сумерки, а с тех пор схему подсветки и не меняли.

– Лёнечка, как же ты уйдёшь, если меня для Голубого огонька уже записали? А теперь ведь выкинут, вырежут. Если ты Генсеком не будешь.

Откуда ты пигалица, 25-летняя, так уже в жизни пытаться разбираешься? Или наоборот.

– С чего ты взяла, дурёха? Андропов – мой друг, Черненко – еще больший друг. Да и Лапин никуда не девается. Никто ничего не вырежет.

– Нет, Лёнечка.

Она вскочила и подумала, где графин.

– Со мной-то что будет, когда ты уйдешь? Ты подумал?

Вот-вот, самое интересное.

– Вот-вот, это самое интересное. Я тут домик хороший присмотрел. В Германии, на острове Зюльт. Зэ, ю, лэ, мягкий знак, тэ. Слышишь, сколько букв знаю, и даже мягкий знак. Не домик даже, а дом. Почти как этот. А может, и лучше этого. Купим дом и отправимся туда жить. Я уже и с канцлером Шмидтом всё согласовал.

Приврал, но неважно.

– Какой остров в Германии? Что ты такое говоришь, Лёня? Где там остров?

– На Севере, в Северном море.

– Там же холод собачий.

Пухлыми пальцами она себе налила. Мне даже не предложила. Ну и ладно. Я ведь запах кагора люблю, а не так чтоб особенно внутрь употреблять. Хотя, когда причастие, вкусный был.

– Тепло, всегда тепло. Не как у нас.

– Ну как же на Севере тепло может быть? Это ж не Молдавия.

Она выпила, и мы помолчали.

Пошла дальше.

– Так ты хочешь уйти на пенсию, ичтобы я с тобой в Германию поехала?

– Именно так и хочу, Мария. Официально предлагаю. Чтоб мы с тобой зажили вместе в роскошном доме на острове Зюльт. Прямо на берегу моря. Купаться каждый день можно. Но самое важное – устриц там завались. Обожремся устрицами. Лучшими устрицами.

Хотел полюбоваться на произведенное впечатление.

Она схватилась руками за немытые волосы. Вот – немытые. Неприятно. Но ладно. Очень много времени на распевки уходит. Репетиции. С арфой и клавесином.

– Что-то ты не продумал, Лёня.

Сурово, и уже не «Лёнечка». Словно даже трезвеет.

– Я молодая женщина, а тебе-то уже… Сколько осталось. Три года? Пять? Ты о карьере моей подумал? Если что-то на острове с тобой случится, блядь, я там одна буду по этому дому метаться? Или мне в море утопиться? Или канцлер твой на мне женится?

Да. Вот так. Не люблю, когда женщины матерятся. Сам почти нет, и бабам никогда не давал. Особо.

А писательница, видать, действительно утопилась, раз про неё Мария вспомнила. Вот что любовь к женатому мужчине с человеком делает.

Карьера… Карьеру твою я и начал. Не помнишь? Но напоминать, попрекать не буду. Несолидно. Не для председателя президиума.

Я задумался. Перебить она не давала. Мария.

– Я сейчас на заслуженную артистку иду. Что, от всего отказаться?

Уже почти истерика. Не хочу. А заслуженную артистку я тебе и сделал. Молдаване написали письмо в министерство, и – пошло-поехало. К весне должны дать, к твоему дню рождения. Мой подарок.

– Мария, дорогая.

– Подожди, Лёня. А на что мы там жить будем? Тебе канцлер денег даст?

Привязалась к этому канцлеру, чёрт.

– Во-первых, у меня персональная пенсия. На уровне зарплаты члена Политбюро.

– Ты издеваешься, Лёня.

У неё глаза то зеленоватые, то голубеют. Это Горький так освещение придумал.

– Ты знаешь, сколько твой грёбаный рубль на чёрном рынке стоит?

Рубль – не мой, и не грёбаный. Твёрдая валюта вполне. И при чём здесь чёрный рынок вообще?

– Я тебе, Мария, другое скажу. Я знаю, как быстро миллион дойчмарок заработать.

Она так заулыбалась, что точно тошно.

– Так ты, оказывается, большой бизнесмен, Лёнечка.

– Может, и не бизнесмен, но большой. Послушай меня три минуты, не перебивай. Я напишу воспоминания. Мемуары напишу. И там такое расскажу, что все издательства западные сразу купят. Я за свои первые воспоминания 127 000 рублей получил. Все детям отдал.

Своим ли, чужим ли – какая уж теперь разница. Тем более – вам.

– И что ты там такое напишешь? Про Малую землю что-нибудь?

– Нет. Про Малую землю уже всё написал. Хватит. Напишу, как мы Хрущёва убить хотели. Отравить. Зверской водкой от алтайских товарищей.

Она как будто завелась в танце. Скакала вокруг моего кресла, как подорванная. Улыбка не исчезала. Запах кагора множился снежной бурей.

– Вы – это кто?

– Мы – это я, Подгорный и Семичастный. Мы с Подгорным придумали. Семичастный исполнял. Привезли с Алтая водку от тамошних товарищей. Добавили тазепамчику. Я бы сейчас нембутальчику добавил, а тогда не знал просто, что такой есть. Никита бы выпил – и привет.

Мария остановилась.

– Ты представляешь, как западники за эту историю ухватятся! Миллион дойчмарок минимум. Мне канцлер Брандт сказал. Вилик мой. Вилочка.

Хотя он давно уже никакой и не канцлер. И не говорил про мемуары ничего. Но дом он показал. Прямо рязанскими перстами. И Зюльт показал тоже.

Мария остановилась и успокоилась.

– Вилочку твою я не знаю. И этих двух мудаков тоже. Вот который пальто за тобой носит – это не Семичастный?

Я промолчал. Она отошла от меня и села за круглый стол, поодаль. Где был графин. Налила себя новую рюмку. Овальные щеки блестели, как костюмы канцлера Шмидта.

Леонид Ильич всё ещё ждал, что скажет Мария.

– У меня концерты. В феврале, марте. Гастроли. Шестнадцать городов. А я правильно поняла, ты сказал, вы там со своими человека убить пытались?

– Правильно. И убили бы обязательно. Передумали в последний момент.

– А чо передумали?

– Никита сам ушёл. В смысле, с должности ушёл. Согласился написать заявление. Не было уже смысла травить.

Она поднялась с кагорного стола, как тысячеликая вдова Горького, народная артистка СССР.

– Лёня, ты сволочь! Как ты смеешь мне такое рассказывать!

В этой ярости она снова превратилась в брюнетку.Ту самую.

– Ты старый мудак! Он предлагает мне ехать на остров, чтоб все знали, что я с убийцей живу. Потом он скоренько подыхает, а я остаюсь без всего. Дом дети забирают, миллион дойчмарок – вдова. А я – без карьеры, без денег, без друзей, без родителей. Как блядь дешевая. И весь мир на меня пальцем показывает. Вот, смотрите, на хуй, какая дура набитая!

И даже не спросила, может, я люблю её. Может, с женой разведусь прежде, чем поехать на Зюльт. Навсегда.

– Я не хочу тебя больше видеть. Уходите, Леонид Ильич.

Легко слышать «уходите» человеку, у какого ноги почти не ходят.

И, вдогонку:

– Если хочешь выкинуть меня из этого мудацкого дворца, выкидывай скорее! Всё равно он пустой и холодный. Тут привидения ходят. Кто-то кашлял третьей ночи. А вчера тараканов целый полк из-под кухни вылез, блядь. Я так орала, что соседние дома чуть не проснулись. Я лучше в Кишинёв вернусь, чем здесь останусь!

Леонид Брежнев

Генерал подал пальто, а полковник руки.

Леонид Ильич ничего не заметил и не подчеркнул, а только вышел из дома Горького.

На вечерний снег. Сел в машину. Поехали – и в Заречье.

Но я подумал. Нельзя ведь допустить, чтобы кто-то даже пытался или там надеялся  диктовать свою волю первому в мире социалистическому государству. Особенно что касается США.

Милосердие наше огромно, а силы неисчислимы. Четыре миллиона только советских войск. А с Варшавским договором – бездна и прорва.

Я решил.

Мы поможем Афганистану. Как они просят. Капиталистический реванш отменяется. Войдем в Кабул. О, запомнил. Я сам туда поеду и выступлю на балконе. И народ зайдется от радости, как дети на новогоднем утреннике.

А потом – мы отправимся в Индию. Там нас тоже ждут. И мы еще дойдем до Ганга, и мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя. Я стихов не знаю, но в юности пяток-десяток выучил. Вот это вот зазубрил. Маяковский, что ли? Неважно.

И Нобелевскую премию мира я получу. Потому что я установил мир в Европе. Прочные границы. Никаких войн. А Афганистан – он не в Европе. И Индия тоже.

Но если даже так и не получу – не беда. За Афганистан мне орден Победы дадут. Это гораздо круче.

А что за Индию дадут – даже представить страшно.

И, конечно, в этот самый ответственный момент истории я не могу бросить всё на произвол судьбы. Я должен остаться главой советского государства и довести дело до конца. До самого конца.

Сестра Любка против войны, но я ей объясню. Она думает, будет много крови. Не будет. Афганцы еще выбегут нас приветствовать. Они мирные люди. И с индусами договоримся.

С Олимпиадой пролетим? Миллиарды сэкономим. Народу сапоги купим.

Мы – ядерная сверхдержава, и нам не пристало робеть. Лажовые академики, что в наших распределителях отовариваются,– не помеха нам. Ни секунды.

Кому позвонить – Александрову или Черненке? Черненке, конечно. Какой Александров.

– Костя, слушай. Извини, что поздно. Завтра на десять утра – срочное совещание у меня на даче. Андропов, Устинов, Суслов, еще Громыко. Ну, и ты подходи заодно, ясное дело. Подъезжай. Передай им всем прямо сейчас: по Афганистану я всё одобрил. А Суслову скажи отдельно – я весь план по Афганистану утвердил в полном объёме. В полном. Весь. Ты меня понял?

Вот уже Триумфальная арка. Мы такую же в Дели поставим, на главной площади, перед мавзолеем, в ознаменование нашей великой Победы. Придёт русский человек прямо в Индию, никуда не денется. Мечтал – и придёт. Для того я здесь столько лет и надрываюсь.

И Храм еще восстановим. На месте бассейна «Москва». Вот увидите.

 

Жидовской бричкою нёсся чёрный лимузин верховного главнокомандующего по леденеющей Москве, и спасённые христианские младенцы разлетались от него всем хлопотом белых крыл.


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое