Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

«Пророк бедствий». Глава из книги Вячеслава Недошивина

«Пророк бедствий». Глава из книги Вячеслава Недошивина

Тэги:

 

Предисловие редакции:

Книга Джорджа Оруэлла «1984» стала знаменитой сразу после того, как была опубликована в Англии. И хотя ее автор был социалистом и изначально целил в обе системы – коммунистическую и капиталистическую – в СССР книга долгие годы была запрещена. Широкий читатель прочел ее только в годы перестройки. «Большой брат следит за тобой», «Министерство правды» и другие острые  формулы писателя на десятилетия вошли в наш речевой обиход, и к сожалению, не стали менее актуальны за последнее время.

«Медведь» публикует отрывки из российской биографии Оруэлла, написанной человеком, который четверть века занимался творчеством Оруэлла, исследователем, который  еще в 1985 году защитил первую  в стране диссертацию об антиутопиях и, в частности, об  Оруэлле, а также переводчиком и романа «1984», и рождественской сказки «Скотный двор» – писателем Вячеславом Недошивиным. Биография Оруэлла выходит в свет в 2018 г. в издательстве АСТ – в редакции Елены Шубиной.

Предисловие автора:

«Неприступная душа» – так назвал свою книгу об Эрике Блэре, известном миру, как Джордж Оруэлл, писатель, литературовед и теледокументалист Вячеслав Недошивин. И если на Западе Оруэлла звали когда-то «эксцентричным чудаком», «вырожденцем», «солдатом неудачи», «политическим вуайяристом» и даже «собакой с костью наблюдений», то в СССР, да и в новой России, клеймят и поныне куда круче: «пасквилянт», «лазутчик реакции», «литературный проходимец» «фашист», «ябедник» и даже – «враг человечества»... Каким же был на деле этот «святой Джордж»?

 

Лил дождь, январский дождь 1949 года. В кабине пахло сыростью, а когла выключили фары, темнота вокруг стала просто первобытной. И – ничего, кроме тихого голоса Оруэлла. Он никуда не спешил уже, он догадывался, что никогда не вернется на Юру, на свой заброшенный остров в Шотландии, если вообще вернется к привычной жизни. И у него было часа два для последнего разговора с сыном. Пятилетний Ричард запомнил из слов отца всё, что смог. Это был, по словам его, – «пронзительный момент»...

Разговор случился по дороге в Ардлуссу, на том восьмимильном разбитом проселке, поросшем кустарником, который и в хорошую-то погоду пружинил под ногами, а ночью, да в ливень преодолеть его было почти невозможно. Темнота, раскисшая дорога, дренажные канавы по бокам, залитые заподлицо, – всё таило опасности. Больного Оруэлла нельзя было везти по такой дороге, врачи предупреждали родных, что из-за кровотечений его надо беречь от резких толчков. Но и деваться было некуда – писателя ждал частный туберкулезный санаторий Cotswoldв Грэнхэме, в графстве Глостершир. Везти его решились Эврил, сестра писателя, хромой Билл, ее муж и – сын Оруэлла. И вот – проехав полдороги – полетело колесо...

«Именно во время этого горького для него пути с острова, – вспоминал потом мальчик, – я в последний раз оказался с ним... Эв с Биллом отправились назад, за колесом и домкратом. На безлюдной дороге, в нескольких милях от дома, мы остались в машине вдвоем. Это был один из тех редких случаев интимной близости между нами. Он говорил со мной то о том, то о другом, рассказывал разные истории и даже читал стихи... Он, возможно, предчувствовал, что этот случай последний. И это был последний случай, когда мы с ним были так близки, исключая мои короткие посещения его в Грэнхэме...» Дождь, темнота, горящий огонек самокрутки Оруэлла... «Беда взяла свою дань, – скажет позже выросший Ричард об этих днях без отца. – Отец уже выглядел мертвенно-бледным, а я, наивный, упорно спрашивал его "где ты ушибся?"»...

Последние два года Оруэлл жил на упрямстве, на натянутом нерве. Временем для него стали слова, а слова – временем... Это трудно понять, но это – так!..

Четыре тысячи слов, десять страниц в день – неподъемная норма для любого стоящего художника. Для здорового неподъемна, для такого, как Джек Лондон, – тот больше тысячи слов писать и не пытался. А – для больного? Для человека, кашляющего кровью и хватавшегося за стены от слабости? Для старика в сорок пять лет, который, будучи уже не в силах спускаться даже в кухню своего заброшенного на край света дома, упорно продолжал выстукивать роман на машинке, не вставая с постели... Но именно так он и гнал рукопись вперед. Торопил, конечно, Варбург, издатель, подгоняло тающее здоровье, но спешить заставляло, кажется, и нечто большее – идея, желание успеть предупредить мир о кошмаре будущего.

«Написание книги всегда берет у меня адское время», – сообщил еще в 1947-м другу. Признался, что работа над последним романом «похожа на агонию». В биографической заметке «Почему я пишу», написанной тогда же, скажет: «Создание книги – это ужасная, душу изматывающая борьба, похожая на долгий припадок болезненного недуга. Никто не взялся бы за такое дело, если бы его не побуждал какой-то демон, которого нельзя ни понять, ни оказать ему сопротивление... В то же время – ты не можешь написать ничего интересного, если не пытаешься... избавиться от самого себя».

«Избавиться от себя...» Это можно толковать по-разному. Но Оруэлл и впрямь задумал «избавиться от себя», поставить на карту саму жизнь, когда, вопреки опасениям друзей, как раз в 1947-м решился даже  зимовать на этом острове. Не на Юре даже – на юру!

Поначалу всё было относительно хорошо. «Обустроившись на новом месте, – пишет МакГрум в статье «Шедевр, погубивший Джорджа Оруэлла», – он смог, наконец,  приступить к работе. В конце мая 1947 года сказал Фреду Варбургу: "Мне не удалось сделать сколько я планировал, потому что здоровье моё весь этот год, начиная приблизительно с января, находится в наиболее скверном состоянии (грудь, как обычно), и я никак не могу избавиться от этого"...» Но, повторю, всё еще было, как всегда. Он, если не возился с рукописью, натягивал по утрам скрюченные сапоги, выбирал в углу лопату, вилы, косу или топор и шел копаться в огороде, сажать яблони («посадить дерево – значит сделать подарок потомству»), колоть дрова или нещадно истреблять расплодившихся крыс (до него дошли слухи, что на соседней ферме они покусали двоих малолетних детей). А иногда, завернувшись в дождевик (в нем выглядел как «приговоренный»), поколдовав с мотоциклом, отправлялся в Ардлуссу за керосином или к миссис Нельсон – за молоком сыну. Она вспоминала потом: «Мистер Блэр всегда выглядел грустным. Ему было очень трудно... Впрочем, у каждого из нас хватало проблем – и с едой, и со светом... Блэр предпочитал одиночество, у него не было друзей на Юре. Отзывались о нем хорошо – тихий, порядочный человек, но его жалели. Невероятно худой, постоянно кашляющий, он выглядел тяжелобольным. Но когда бы я ни приходила в его дом, я всегда слышала стук пишущей машинки». Другой, совсем уж дальний сосед Оруэлла, Дональд Дарроч, аккуратный старичок, отзовется о писателе короче: «Да, Эрик Блэр! – вздохнет. – Он был хороший такой человек. Очень добрый»...

Наслаждался, пожалуй, только рыбалкой, тишиной над прозрачной водой да красотой встающих рассветов. Оправдывая свой окончательный переезд на Юру, написал Вудкоку: «Здесь я могу работать с меньшими перерывами, а кроме того, я не думаю, что и зимой будет очень холодно... Да, порой на неделю или две ты будешь отрезан от материка, но это не имеет значения, если под рукой есть мука, чтобы испечь хлеб».

Вот, кстати, загадка, не разгаданная, кажется, никем: почему Оруэлл не написал ни одного, например, рассказа? Ни одной повести, пьесы, даже ни одной новеллы в прозе или поэмы, хотя стихи сочинял? Почему столь узким оказался его писательский диапазон?

Так вот, мне кажется, потому, что всем творчеством, да и всей, кажется, жизнью, он был с молодости «заточен» на свою последнюю книгу – на роман «1984». Еще подростком он, мечтая с Джасинтой о писательской стезе, говорил, что когда-нибудь напишет роман, «подобный фантазиям Герберта Уэллса». Какие там рассказы или детективы, пьесы или скетчи! Он четверть века сочинял не книгу – судьбу, а уже судьба  диктовала ему эту книгу. Он не путешествовал по миру, как другие письменники, не окунался в литературную богему, не лез в вожди группировок, не торговал «мордой лица» на представительских собраниях в «пен-клубах» – нет, он страстно стремился, как заметит Виктория Чаликова, наш лучший исследователь писателя, «чтобы главные события века: экономическая депрессия, фашизм, мировая война, тоталитарный террор – стали событиями его личной жизни». Невероятно, но ведь мир перешептывался после смерти его, что после Испании он был, представьте, «узником сталинских лагерей». Легенда? Разумеется! Но она попала в его биографию. И как тут не скажешь вслед нашему Павлу Флоренскому: «Легенда не ошибается, как ошибаются историки, ибо легенда – это очищенная в горниле времени от всего случайного, просветленная художественно до идеи, возведенная в тип сама действительность». «Очевидно ведь, – подтверждает Чаликова, – что Эрик Блэр не мог быть в этих лагерях, но столь же очевидно, что Джордж Оруэлл не мог не быть там...»

 Всё вобрала в себя его книга-судьба. В роман «1984» войдут и мать Оруэлла, являющаяся герою в снах, и та же Эврил, младшая сестренка, которую он своим эгоизмом невольно обижал в детстве, и первая любовь Джасинта, и последняя жена писателя Соня Браунелл, и даже Жорж Копп – специалисты по Оруэллу, помните, почти уверенно видят его в недоступном для понимания и таинственном О'Брайене? И безумный нищий старик, не помнящий прошлого, и некий Чарли Чан из барселонской гостиницы, от которого за версту несло НКВД, и оратор на площади, чьи размахивающие руки казались нереально длинными, и пленные «азиатские захватчики», стоящие на коленях в набитых грузовиках, так напоминавшие ему бирманцев, свозимых на плантации, и старик, кричавший перед казнью «Рама! Рама». Я уж не говорю о вещных реалиях романа: о лавке старьевщика, где Уинстон, как и сам Оруэлл, снимает комнатку на втором этаже, о кабинке Министерства Правды, напоминающей кабинетики Би-би-си, где работал в войну, и даже о том блокноте с «кремовой старинной бумагой», который, говорят, был у Оруэлла. Те «кубики» реальной жизни, из которых и складываются, казалось бы, самые фантастические утопии и умопомрачительные антиутопии.

 «Я хотел писать книгу...» – сказал. Эту книгу! Кстати, «утопию в форме романа», – как сам определил жанр ее. И понимая, что смерть отныне близка, уже тогда, на острове, в письме Астору сообщил об отданных распоряжениях даже относительно сырой еще рукописи. «Получилась пока ужасная мешанина, но сама идея настолько хороша, что я, вероятно, не смогу от нее отказаться. Я проинструктировал Ричарда Риса, исполнителя моего литературного завещания, чтобы он, если со мною что-то случится, рукопись, не показывая ее никому, уничтожил...» Интересно, да? Так, думается, уничтожают перед смертью самое интимное, сжигая дневники, переписку, – так уничтожают недосказанное, понимая, что не поймут.  Не поймут части без целого – без тебя не поймут... ��p>

Это письмо вспомнит Майкл Шелден, когда увидит в архивном фонде Оруэлла первые варианты романа. Он пишет, как поразила его «трудоемкая, кропотливая» работа. Лихорадка труда. Оруэлл выбрасывал огромные куски и заменял их новыми, отчасти напечатанными, отчасти рукописными и даже просто прикрепленными скрепками. В правке встречались и новые повороты сюжета, и более яркие образы. Но именно упорством он превращал свое произведение в «великолепный пример современной английской прозы, новаторской, но не рождавший "новояз", на котором говорили его герои». И почти все потом искренне жалели, что любые будущие читатели настолько увлекутся сюжетом книги, что вряд ли заметят «великолепные образцы английских прозаических фрагментов»...

Только в декабре, после воспаления легких и уже не прекращавшегося кашля с кровью родные его решились вызвать из Глазго врача. «Пришлось вызвать», – пишет сын. Врач неделю жил в доме  Нельсон и неделю, установив уже туберкулез левого легкого, уговаривал Оруэлла лечь в больницу.Миссис Нельсон помнит, что Блэр долго отказывался, заявлял, что должен окончить книгу. «Он знал, что ему осталось жить совсем немного, и торопился».

Туберкулез – жуткое слово прозвучало. Активная форма. Не приговор еще, но уже – судьбы судилище. «Туберкулез для художников ХХ века, – напишет в работе об Оруэлле Мэри Маккарти, – то же самое, что сифилис для девятнадцатого – знак, почти выбор. Это не может быть случайностью». Ричард Рис скажет шире: «Когда подумаешь, сколько прекраснейших представителей интеллигенции в одном только нашем столетии преждевременно умерли от туберкулеза – назовем хотя бы Чехова, Кэтрин Мэнсфилд, Лоуренса, Кафку, Симону Вейль, – то естественно возникает вопрос, не вызывается ли иногда эта болезнь тем напряжением и усилиями, которые требуются, чтобы плыть против течения. Не вызвана ли смерть Оруэлла в известном смысле отчаянием?»

И в известном, и даже в неизвестном нам смысле смерть его была вызвана именно отчаянием. Не по поводу своих плачевных дел – по поводу мира, не видящего еще своего конца. И эпикризом болезни, диагнозом и прогнозом ее и стал последний роман его про «последнего человека в Европе». Одно появление атомной бомбы чего стоило. Ведь еще в 1947-м, в статье «Будущее социализма» Оруэллпризнался, что видит только «три вероятных сценария завтрашнего дня». По первому американцы используют атомное оружие, которое пока отсутствует у русских, но «это ничего не решит». Второй сценарий – «холодная война» до появления у русских атомной бомбы и потом всемирная атомная мясорубка. И третий вариант – тот страх перед ядерной бомбардировкой, который заставит всех отказаться от бомбы. «Тогда, – пишет Оруэлл, – мир окажется поделен между двумя-тремя огромными  супердержавами, неспособными покорить друг друга, и их нельзя будет разрушить изнутри. По всей вероятности, они будут устроены иерархически: каста полубогов наверху, бесправные рабы внизу; это будет такое попрание свободы, какого еще не видело человечество. Психологическая атмосфера в каждом государстве будет нагнетаться за счет абсолютного разрыва с внешним миром и непрерывной инсценированной войны. Такие цивилизации могут оставаться в застывшем состоянии тысячелетиями». Ну разве  не конспект, не синопсис его  последнего романа – тех 125 тысяч слов, которые он выстукивал в постели.

Больше четырех-пяти часов в день работать уже не мог. Напечатав пару страниц, вынужден был делать перерыв. Суп и чай Эврил, у которой тогда и появилась «скорбная складка у губ»,носила ему наверх – он и ел теперь, не вставая с кровати. «Бьюсь над последними главами этой чёртовой книги о возможном положении дел в случае, когда атомная война – ещё не конец», – нарушив собственное правило не рассказывать о не написанной еще вещи, сообщит Астору вначале октября 1948 года. И тогда же, не снижая темпа, забросает письмами Лондон с просьбой найти машинистку, которая могла бы приехать на остров для перепечатки романа – посылать рукопись в столицу, ввиду огромной и понятной только ему правки, ввиду бесконечных неологизмов и вставок «на скрепках», было невозможно. И Варбург, и Мур, литагент, горячо обещали помочь, но кто потащится в такую даль даже за приличные деньги. Короче, Оруэлл, понимая, что ждать помощи неоткуда, ощущая уходящее время почти физически, сам взялся за эту «ужасную работу». Перепечатал свою «невероятно никчемную рукопись» даже дважды. А в начале декабря, когда на Юру обрушится пик ливней и штормов, откинувшись на подушки, перечитав последние слова романа «Всё хорошо – борьба окончена. Он победил себя. Он любил Большого Брата», Оруэлл выдохнет как раз это слово: «Всё!» Тоско Файвелу, другу, напишет: «Всё идет хорошо, кроме меня...» И однажды, подведя сына к зеркалу, скажет, глядя на себя: «Я теперь богат и знаменит, но будущего у меня уже нет». И пока в Лондоне в декабре 1948 года, получив рукопись в срок, Варбург знакомил с ней коллег («это одна из страшнейших книг, которые я когда-либо читал»), пока писал во внутренней служебной записке, что «если мы не продадим 15-20 тысяч копий ее, то нас нужно будет пристрелить», Оруэлл, ворочаясь в постели на Юре, куря в темноте свои самокрутки, не заблуждаясь уже относительно своих легких, пересматривал жизнь и, возможно, подбивал если не последние, то предпоследние итоги жизни...

Вопрос из будущего: – Один из исследователей вашего творчества, прозаик, критик, автор вашей биографии Дэвид Тейлор подсчитал: вы за жизнь написали почти 2 миллиона слов. 20 томов сочинений за неполные 20 лет творчества! Итог! Но поражает, что, работая над романом, вы успели написать и большое эссе «Писатели и Левиафан» (1948), и рецензию на Г.Грина (1948), и свои знаменитые «Размышления о Ганди» (январь 1949-го), и даже отклик на книгу У.Черчилля (май 1949-го). Вот что это? Желание непременно высказаться по поводу всего, что попадает в поле зрения, привычка постоянно размышлять  над бумагой, страсть,  темперамент, образ жизни?..

Ответ из прошлого: – «Я бы выделил четыре основных мотива, заставляющих писать... 1. Чистый эгоизм. Жажда выглядеть умнее, желание, чтобы о тебе говорили, помнили после смерти... 2. Эстетический экстаз. Восприятие красоты мира.... Способность получить удовольствие... от крепости хорошей прозы... 3. Исторический импульс. Желание видеть вещи и события такими, каковы они есть, искать правдивые факты и сохранять их. 4. Политическая цель (…в самом широком смысле)...»

В.: – Это обязательно – политическая цель?

О.: – «Ни одна книга не может быть абсолютно свободна от политической тенденции. Ведь даже мнение, что искусство не должно иметь ничего общего с политикой, уже является политической позицией... Чего я больше всего желал последние десять лет, так это превратить политическую литературу в искусство... Я не могу сказать... какой из моих мотивов к творчеству является сильнейшим, но... оглядываясь на сделанное, я вижу: там, где в моих произведениях отсутствовала политическая цель, там всегда рождались безжизненные книги...»   

В.: –  Война идей! Тут об объективности говорить, конечно, не приходится...

О.: – «Понимаете...  вся левая идеология – и научная, и утопическая – разработана теми, кто не ставил перед собой как непосредственную задачу достижение власти. Поэтому она была идеологией заведомо экстремистской, подчеркнуто не считавшейся с… правительствами, законами, тюрьмами… знаменами, границами, с патриотическими чувствами, религией, моралью... Кроме того, от либералов левые переняли несколько весьма сомнительных верований – например, во всепобеждающую силу правды... и что по природе своей человек добр, и что злым его делают окружающие условия... Но, сталкиваясь всякий раз с реальностью, вера эта трещит по швам, и мы начинаем мучиться противоречиями...»

В.: – Но ныне всё, во всяком случае в России, перевернулось, и в «приличном обществе» нельзя и слова сказать против «рынка», «европейских ценностей» и «толерантности». Ретроградно...  В статье «Писатели и Левиафан», а ее называют вашим политическим завещанием, вы говорите о еще одном, важном и для нас, явлении. Статья была написана после выборов в Англии, когда к власти, отстранив Черчилля, пришли как раз лейбористы, исповедовавшие «левую» идеологию, чуть ли не  коммунистическую. У нас в 1991 году произошло ровно обратное: к власти пришли оппоненты коммунизма. Я помню ту эйфорию: теперь мы можем претворить всё, к чему призывали! Но что-то сразу пошло не так...

О.:– «Левые правительства почти всегда разочаровывают своих сторонников...»

В.: – А я думаю, что не было продумано то, что вы называете «переходным периодом». Ну с какого перепуга у нас вдруг возникла бы демократия, как в Америке, или, того лучше, как в Швейцарии?..

О.: – «Переходный период – <о нем>, до того, как лейбористы взяли власть, у нас едва упоминалось... Среди тех, кто верен левой идеологии, сама эта проблема не может обсуждаться откровенно. Снижение зарплаты, увеличение продолжательности рабочего дня – такие меры... должны быть отвергнуты с порога.... Стоит заикнуться, что эти шаги могут стать необходимыми, рискуешь тут же удостоиться всех тех эпитетов, которых мы так страшимся».

В.: – Короче, выступая, скажем, против ограничений, против принуждения, насилия (в соответствии со своими прежними «красивыми» взглядами), вы просто не сможете управлять своим «идеальным» государством, так? Не могу с ходу подобрать примеров...

О.: – «Покуда существуют организованные общества, должна существовать или, во всяком случае, будет существовать некоторая степень цензуры.... Или другое: есть профессии, которые совершенно необходимы, однако без принуждения никто бы их для себя не выбрал. Или третье: нельзя уверенно вести внешнюю политику, не располагая мощными вооруженными силами... Обычно же случается по-другому: вопрос, на который не найдено ответа, отодвигают куда-нибудь подальше, стараясь о нем не думать и по-прежнему повторяя слова-пароли со всей противоречивостью их смысла».

В.: – Но не противоречите ли вы себе? Значит, писателю надо, напротив, держаться подальше от реальной политики? Правильно я понял?

О.:– «Безусловно, нет!..»

В.: – Но вы же говорили, что никто из писателей не может уклониться от политики?

О.: – «Я не предлагаю ничего, помимо четкого разграничения между политическими и литературными обязанностями... Вступая в сферу политики, писатели должны сознавать себя там просто гражданами, просто людьми, но не писателями... Они должны быть готовы выступать в залах, продуваемых сквозняками, писать мелом лозунги на асфальте, агитировать избирателей, распространять листовки, даже сражаться в окопах гражданских войн... Но... им надлежит твердо сказать <себе>, что творчество не имеет к этой деятельности никакого отношения... Подчинять свою личность не только партийной машине, но даже идеологии, которую исповедует какая-то группа, значило бы покончить с собой как писателем... Для большинства людей эта проблема так не стоит, поскольку их жизнь и без того расщеплена... Да и в общем-то от них и не требуют, чтобы они унижали собственную профессию ради политической линии...»

В.: –  А от писателя именно требуют? Или все-таки – ждут?..

О.: – «От писателя именно этого и добиваются; по сути этого одного вечно требуют от них политики...»

В.: – И как же сберечь свое «я», если даже выбора между добром и злом почти не существует?

О.: – «Есть лишь два действенных средства предотвратить фантасмагорию, когда черное завтра объявляют белым... Первое из них – признание, что истина, как бы ее ни отрицали, тем не менее существует... Второе – либеральная традиция, которую можно сохранить, пока на Земле остаются места, не завоеванные ее противниками. Представьте себе, что фашизм или некий гибрид из разновидностей фашизма воцарился в мире повсюду...»

В.:– К чему,  похоже,и  движется современный мир...

О.:– «Тогда оба эти средства исчезнут. Мы в Англии недооцениваем такую опасность, поскольку приучены к сентиментальной вере, что всё устроится лучшим образом... Но почему, какие доказательства?.. Я убедился... историю пишут, исходя не из того, что происходило, а из того, что должно было происходить согласно различным партийным "доктринам"... И значит, если смотреть на вещи реально, ложь с неизбежностью приобретет статус правды...  Реальность этой перепективы страшит меня больше, чем бомбы... Англичане, пожалуй, уже лет сорок как знают то, что немцы и японцы усвоили совсем недавно, а русским и американцам еще предстоит усвоить, – что одной стране не под силу править миром... Лишь тогда Англия сумеет выполнить свое предназначение, когда рядовой англичанин с улицы каким-то образом возьмет в свои руки власть... И если... "да", то обеспечить это предстоит простому народу...»

В.: – Увы, увы... Из романа «1984», чтоб вы знали, не сбылась пока  единственная надежда ваша – вера в простых людей. Ныне поменялись не просто «вывески» великих слов «свобода», «демократия», «справедливость» – сама суть их. Но главное, – чего вы страшились больше всего – власть ныне попадает не в руки тупых, но решительных, а в руки столь же решительных, но интеллектуалов, «эффективных менеджеров», которые уж точно знают все «лазейки» умов, борющихся за свободу.

О.: – «История состоит из цепи мошенничеств: народ подбивают к бунту… а затем… его опять порабощают – уже новые хозяева».

В.: – Значит, все-таки заколдованный круг?..

О.: – «Мир – это корабль, плывущий в пространстве, обладая в потенции изобилием всего необходимого для любого, и мы должны все скооперироваться, чтобы обеспечить справедливую долю каждого... Но... именно в тот момент, когда есть или может быть достаточно всего и для всех, почти вся наша энергия уйдет на попытки захватить друг у друга территории, рынки и сырье. Именно в тот момент, когда высокий уровень жизни должен был бы избавить правительства от страха перед серьезной оппозицией, политическая свобода будет объявлена невозможной и полмира станут управляться секретными полициями... Хотите увидеть образ будущего? Представьте себе сапог, топчущий человеческое лицо...»

В.: – Ведь это пусть и фигурально, но происходит. И спасет ли нас от нас же просто Человек? Ведь вы же за это боролись? Простите за излишний, возможно, пафос...

О.: – «Смысл человечности в том, что ты не стараешься быть совершенством, что иногда хочется пойти на грех во имя верности, в том, чтобы не доводить аскетизм до того предела, где дружеское общение с людьми становится уже невозможным, и чтобы в конечном счете быть готовым потерпеть поражение и быть раздавленным жизнью, расплатившись этой неизбежной ценой за свою любовь к другим людям...  Творчество – прежде всего чувство, а чувства нельзя вечно контролировать извне... На свете ведь нет ничего твоего, кроме нескольких кубических сантиметров в черепе...

Запомните... Можно вычислить всё, что ты говорил и думал... Но душа, чьи движения загадочны даже для тебя самого, остается неприступной...»

В горном санаторииCotswold Оруэлл проведет девять месяцев, до 3 сентября 1949 года.«Я должен был оказаться здесь ещё два месяца назад, – скажет Астору, редактору влиятельной  газеты Observer, – но нужно было закончить эту чёртову книгу». Про книгу, не опубликованную еще, Астор был наслышан и даже начал готовить некое «досье на Оруэлла», чтобы газета его первой дала бы отзыв. Оруэлл ухмыльнуся: его не удивит, если это «досье» придется «переделывать  в некролог»... Всё понимал уже про себя. 

Сам санаторий оказался вполне комфортабельным. Пациенты жили здесь в разбросанных по парку уютных шале, каждое из которых было рассчитано на одного. В домиках была горячая вода, кровать, стол вплотную к ней, за которым Оруэлл ел (еду ему приносили прямо в шале), наушники для радио и – стеклянная дверь, ведущая в сад. Плохо, что выходить из шале ему не позволят долгих полгода. Запрещалось даже вставать, а о работе не могло быть и речи. А когда лишь в апреле, в пасхальное воскресенье, ему позволят доковылять до блока посетителей, он и оставит в дневнике последнюю запись. И какую! «Когда люди в этом (самом дорогом) блоке, принимают посетителей, – запишет, – невольно слышишь огромное количество разговоров представителей  высшего класса. Мои уши давно привыкли к шотландским голосам рабочих, подобной речи я не слышал чуть ли не два года. Род бесплодности, недалекой самоуверенности, постоянного бухающего смеха ни о чем, и надо всем этим – богатство, смешанное с подспудной злостью, – вот люди, которых чуешь инстинктом и которые враги всего интеллигентного, чувствительного и красивого. Не удивительно, что все так ненавидит нас»... 

Ничего не изменилось в его душе, в его цельном восприятии мира. Он по-прежнему презирал «хозяев жизни», всю ту накипь из «роллс-ройсов», всех тех свиней, присвоивших себе право высокомерно управлять другими и при этом насмехаться над ними. Кеннет Оллсоп, один из исследователей Оруэлла, возможно, по поводу этой записи, подчеркнет уже в 1955-м: «Оруэлл ненавидел именно Их – рассудительных граждан в котелках, всегда готовых помешать вам делать нечто стоящее. И "1984"– не столько антирусский роман: он... направлен против Них – неважно, где Они существуют...»

В санаториимного чего произойдет. Здесь возьмут начало две главные предсмертные «загадки» Оруэлла, которые и специалисты, и мы, грешные, будем разгадывать по сей день. Здесь возникнет, считайте из небытия, любовь его детства, и здесь он сделает второе предложение Соне Браунелл, женщине, которая станет его второй женой.  Наконец, здесь настигнет его оглушительная, воистину мировая слава...

Ни друзья, ни знакомые его, разумеется, не забывали. Заедет Вудкок – он отправлялся в Канаду,  Тоско Файвел, который будет слать ему посылки с фруктами («Яи не знал, – откликнется Оруэлл, – что подобные вещи еще существуют»), ну и, конечно, Варбург, издатель и друг – с ним разрешитсяпервая загадка, когда роман «Последний человек в Европе» получит окончательное название – «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый». Именно так, словами, он и будет назван в окончательном виде.

Загадкой переименование романа назвал не я. Именно так в 2009 году назвал это давнее решение писателя Роберт МакГрум в статье, напечатанной в Observer. Четверть века назад, когда я впервые занялся Оруэллом, предположений об этой загадке было куда меньше. Собственно говоря, их было всего три, ну, может быть, четыре. Писали, что причиной отказа от заглавия «Последний человек в Европе» стало то, что такой роман – «Последний человек» уже существовал в английской литературе и принадлежал, как известно, Мэри Шелли. Тоже, кстати, мрачноватая утопия. Утверждали также (и на этом сходились многие), что Оруэлл просто поменял последние цифры года окончания своего романа – 1948 – и вывел на обложке: «1984». Ну и предполагали, что саму эту дату он, возможно, взял у Джека Лондона. Я, помню, предположил, что Оруэлл, писатель-реалист, не захотел относить свои "картины"слишком надолго вперед, как бы говоря, что, если до этого рубежа мир не превратится в нечто похожее, значит, человечество минует кризис. И дотошно проверял: действительно ли роман Оруэлла был похож на «Железную пяту» Дж.Лондона.

Мог ли Оруэлл не знать параллелей своих с этим романом? Да нет, конечно! В роман Оруэлла как бы «перешли» и некоторые идеи Лондона, и даже иные термины. «Капитализм почитался социологами тех времен кульминационной точкой буржуазного государства, – пишет Дж.Лондон в своем романе. – Следом за капитализмом должен был прийти социализм... цветок, взлелеянный столетиями, – братство людей. А вместо этого, к нашему удивлению и ужасу... капитализм, созревший для распада, дал еще один чудовищный побег – олигархию». Это было сказано в начале прошлого столетия и подчеркивалось: «трудно даже представить себе ее характер и природу». Оруэлл же не только наблюдал потом «природу» этой олигархии, не только на собственном опыте пережил тенденции, которые ощущали и Е.Замятин, и О.Хаксли, но к 1948 году понял: на земле может родиться нечто большое – власть «олигархического коллективизма», власть могущественных партий, сросшихся с финансовыми кланами.

И «Братство» (как «Эра Братства» в «Железной пяте»), и бесследное исчезновение людей (у Оруэлла их «испаряли»), и такое понятие, как «прол», в смысле «пролетариат», – всё это «вынырнет» в романе «1984». И если в «Железной пяте» Джек Лондонговорил, что общество состоит их трех крупных классов – богатейшей плутократии, среднего класса и пролетариата, то в книге Гольдштейна, которую в мире «1984» читает Уинстон Смит, Оруэлл назвал их «Высшей, Средней и Низшей группами людей». Параллели двух романов легко читались. Упоминался у Джека Лондона и год, вынесенный Оруэллом в название романа. В «Железной пяте»  это год построения второго крупнейшего города олигархов – Эсгарда. И в чем, спросите, тогда «загадка анаграммы»? Да в том, что появляются всё новые и новые версии заглавия романа...

МакГрум пишет, например, в 2009-м, что Оруэлл «имел в виду столетие Фабиановского общества, основанного в 1884 году. Другие предполагают, что это дань Оруэлла... юмористическому роману Г.К.Честертона "Наполеон из Ноттингхилла", действие которого, как известно, разворачивается в Лондоне в 1984 году». Честертон, если кто не читал его роман, высмеивал в нем революции, ибо все они доктринальные, и писал, что Лондон в 1984 году... останется таким же, каким был в 1904-м.Честертона Оруэлл не выносил и критиковал за интеллектуальную и моральную нечестность, за то, что его «политический католицизм» очень схож с коммунизмом, а позже – и с фашизмом.  Но именно этот роман Честертона и дата в нем – 1984 год – могли, пишет МакГрум, стать неким знаком-аналогом для исторического возражения писателю-предшественнику. 

Я склоняюсь к тому, что свою роль сыграли все мотивы. И гениально, на мой взгляд, что наш «пророк бедствий» отнес предсказания свои не в следующий ХХIили ХХIIвек, как делали его предшественники, даже не в 1990 или 2000 год, а именно в 1984-й – ведь тем самым он как бы предоставялл своим читателям возможность и ужаснуться кошмарами его будущего, и реально дожить до не столь уж и далекого года. Он ведь напишет как-то: «Политические предсказания, как правило, ошибочны, потому что их авторы принимают желаемое за действительное – иногда они могут служить симптомами, особенно если резко меняются. И часто их выдает дата...» Дата! Но, наблюдая и в конце ХХ века, и в начале века нынешнего, как предсказания писателя всё продолжают и продолжают сбываться, начинаешь понимать: пролонгация пророчеств Оруэлла была, кажется, запланирована им. Перечитывая роман, я вдруг замер, едва не раскрыв рта. Ведь смотрите: на первых страницах романа герой Оруэлла Уинстон Смит, решив вести тайный дневник, вдруг задумывается: а для кого он будет писать его?  Помните:

«Как можно обращаться к будущему?.. Если будущее станет таким же, как настоящее, оно не захочет его услышать, если же оно будет отличаться от сегодяншнего дня, все его беды потеряют смысл... Он почувствовал себя призраком, говорящим правду, которую никто никогда не услышит... Он обмакнул перо: Будущему или прошлому времени, когда мысль свободна, когда люди отличаются друг от друга, когда они не одиноки, – времени, когда сделанное нельзя назвать несделанным. Из века однообразия, из века одиночества, из века Большого Брата, из века двоемыслия – привет!..»

«Будущему или прошлому» – как же просто. Назвав роман годом 1984-м, Оруэлл заранее знал, что для современников его это будет несомненно их будущим, а когда календарная дата минует обозначенный рубеж, то же самое станет для гипотетических читателей уже прошлым!  Не отсюда ли его обращение к будущему или прошлому? Ведь Уинстон, его герой, знал уже главный «принцип Партии»: «Кто контролирует прошлое – контролирует будущее, кто контролирует настоящее – контролирует прошлое». Вдумайтесь: это ведь тоже – круг! Заколдованный круг вечного контроля власти над своими рабами!.. «Вечный год», год как символ, точно назовет «дату романа» Виктория Чаликова. И вечный круг, добавим, Оруэлла, возвращающегося к одной и той же теме. «Уничижительно, предельно-честно и безнадежно-страстно раскрытый Оруэллом процесс борьбы за власть с помощью революции в "Скотном дворе" и удержания власти ради самой власти в "1984" на самом деле – напишет потом Малькольм Маггеридж, – демонстрирует наш общий путь в обезличенное общество, где единственная правда – это лозунги, единственный долг – конформизм и единственная мораль – власть...»

И, конечно, загадкой для друзей и знакомых стал его брак с Соней. Он распишется с ней не здесь, не в санатории – в больничной палате в Лондоне, в госпитале университетского колледжа, куда его перевезут друзья. И «свадьба» его – если это можно назвать свадьбой – реально пахла смертью. Через три месяца после нее  он и умрет от горлового кровотечения в той же 65-й     палате, где священник соединит руки Оруэлла и Сони Браунелл. 

Он позвал ее замуж, как я уже сказал, еще в санатории, когда ему показалось на миг, что в шале к нему ворвалась не всё еще хорошенькая, богемно вклокоченная блондинка – Соня, а чуть ли не сама жизнь, по капле оставлявшая его. Он обрадовался ее появлению – ее щебетанью, рассказам об общих знакомых, мнениям своим и чужим, да просто, извините, сплетням. Соня только что рассталась в Париже с очерендным любовником, ей надо было как-то устраивать свою жизнь, а, кроме того, их общий с Оруэллом друг Сирил Коннолли и финансовый владелец журнала Horizon, где работала Соня, Питер Уотсон как раз в это время собрались закрывать издание. Правда, не знаю, призналась ли она еще в шале, что в Лондоне уже успела завести нового любовника. Мальчишку, конечно, помладше ее, но, разумеется, уже «гения кисти», да к тому же внука самого Зигмунда Фрейда. Этот Люсьен Фрейд мог встретиться ей в редакции (к нему благоволил Питер Уотсон), мог столкнуться на вернисажах (у него была уже персональня выставка в самом престижном зале Лондона), наконец, оба могли «зацепиться» взглядами в баре French-House, в богемной забегаловке KolonnRoom, а может, и в ночном клубе Ghoul, где вместе с художниками, поэтами бывала и столичная аристократия – графья, герцогини, даже принцесса Маргарет, сестра королевы.

Люсьен, а его за пару месяцев до смерти писателя Соня познакомит с Оруэллом, был фигурой не только донельзя экстравагантной, но и заметной в Лондоне. Высокий, курчавый красавчик, вечно в черном длинном пальто с полоской меха у шеи, в пальто «с плеча» знаменитого деда, с привязанной к запястью эпатажа ради живой птичкой пустельгой, свирепо вращавшей хищными глазками, Люсьен, пишут, не пропускал ни одной юбки в Паддингтоне, где кучковались художники,  наркоманы и проститутки. Последних, а также стриптизерш, продавщиц, прачек, цветочниц он затаскивал позировать ему голыми на старом, продавленном диване своей мастерской, после чего на том же самом диване и расплачивался с ними «любовью».

Я говорю о нем столь подробно, ибо Соня, безошибочно выбирая в любовники «самых талантливых», не ошиблась и на этот раз. Ныне Люсьен Фрейд (а он скончался вот только что, в 2011 году) не просто культовый живописец Запада – один из самых знаменитых. Достаточно сказать, что одна из его картин, «Спящая домработница» – мясистая обнаженная тетка, во всю ширь разваливавшаяся как раз на том протертом диване, была продана за 33 миллиона долларов – абсолютный мировой рекорд продаж при живом еще художнике. Что говорить-доказывать, если семья самой королевы Англии долго уговаривала Фрейда нарисовать портрет Елизаветы, и он согласился, но при условии, что королева приедет к нему в ту самую мастерскую. И приезжала, представьте – он писал ее почти полтора года! А вот писать принцессу Ди  и даже папу Иоанна Павла II, отказался. Может и потому, что любил повторять афоризм деда: «Животные честны, а человек врун и трус...» 

Соня была нужна Оруэллу. Он надеялся, что его книги попадут в надежные руки. Ну и, конечно, Ричард, сын, заботу о котором могла бы взять на себя Соня... Но был ли нужен ей – он? Она же видела, во что он превратился. Да и врачи не скрывали правды. Словом, поначалу Соня вновь отвергнет его предложение. Но когда в очередной приезд он скажет, что решил сделать ее наследницей, что передаст ей все права, когда, наконец, к замужеству ее стал склонять Варбург, Соня – неглупая девушка – согласилась. Любви, разумеется, не было, но мог появиться некий смысл ее будущей жизни. Она и впрямь, еще при жизни мужа, развернет бурную деятельность, взяв на себя заботы с издателями и переводчиками. Короче, в июле, после триумфального выхода в свет романа (шестьдесят рецензий уже в первые недели!) она согласится. А Оруэлл, как говорится, «хватал за горло ветер», хотя Астору напишет: «Я собираюсь опять жениться. Я полагаю, все будут в ужасе, но мне это кажется хорошей идеей...»

Вопрос из будущего:– И сколько вы предполагали прожить? В январе 1950 года?

Ответ из прошлого: – «По крайней мере лет десять. Мне нужно много чего успеть сделать, не говоря уже о Ричарде, о котором необходимо заботиться...»

В.: – Но – туберкулез? В открытой форме?.. Вы же сами убивали себя посудомоем без сна, нищим без приюта, солдатом без тыла – в Испании...

О.: – «Конечно, я заслужил это всей своей жизнью...Но... ни один писатель еще не умер, пока не сказал всё, что намеревался сказать... »

В.: – Но вам же  запретили даже  брать перо  в руки?.. Счастье, что дожили до выхода последней книги. Она – лучшая ваша книга? Или все-таки  – «Скотный двор»?

О.: – «Видите ли... каждая книга – это, в сущности, неудача...»

В.:  – Да ладно... Впрочем, Хемингуэй тоже считал, что, если писатель «добился успеха, он добился его по неправильным причинам». Да и Фолкнер сказал похоже: «Лучшее в моем представлении – это поражение. Попытаться сделать то, чего сделать не можешь, даже надеяться не можешь, что получится, и все-таки попытаться. Вот это и есть для меня успех...» Похоже на вашу смертельную гонку с последним романом. Ведь все-таки – успех?..

О.: – «Я знаю, что это так, но почему это так, понять не могу. Очевидно, что чем непонятнее сказки, тем легче в них верить, но мне это кажется... парадоксальным».

В.: – «Ничто никогда не умирает», – написали вы в последнем письме своей первой любви – Джасинте... В связи с этим как бы вы – страшный вопрос, понимаю! – хотели бы умереть? Пусть это будет последний вопрос к вам.

О.: – «Великое дело умереть в собственной постели. Хотя умереть в собственных ботинках куда лучше...  И чтоб не слишком старым...»

Он умирал не старым. 46 лет всего. Пишут, что «ранняя смерть и сделала его великим». Смысл фразы понятен: поди угадай, как бы повёл он себя в политике, на чьей стороне оказался бы, какие книги написал и что наговорил бы миру?.. А смерть «позволила канонизировать его, – как пишут, – пусть и по-своему на каждой стороне...»

Всё у него сошлось, закольцевалось в последние месяцы жизни. Последний дом его, 65-я палата госпиталя университетского колледжа, находилась, представьте, в том здании – белом, напоминающим зиккурат – где во время минувшей войны распоалагалась  штаб-квартира министерства информации, где еще недавно запрещали печатать его «Скотный двор», в той лондонской пирамиде  «из сверкающего бетона, уходящей в небо терраса за террасой», которую он описал в романе «1984», как «Министерство Правды». Ее видел из окна Уинстон Смит, герой романа, и как раз на ее уступах горели выписанные гигантскими буквами три лозунга романа: «Война – это мир. Свобода – это рабство. Незнание – это сила»...

«В январе 1950 года, – напишет в очерке «Последние дни Оруэлла» Д.Тейлор, – мало кто мог заметить немногих людей, которые каждый день по отдельности или группами пробирались через унылые северные кварталы Блумсбери к госпиталю... В основном это были литераторы – выделялись очень высокая фигура Стивена Спендера, человека с копной вьющихся волос, Энтони Пауэлла и Малькольма Маггериджа, которые жили неподалеку... Шли сюда люди и из Би-би-си, из левых газет. Иногда приводили маленького мальчика, ему разрешали остаться у постели больного на минуту или около того, ибо так хотел сам пациент, ни разу не позволивший приемному сыну прикоснуться к нему...» 

Пишущую машинку забрать сюда Оруэллу запретили. Врачи знали – вылечить его нельзя; они лишь надеялись перевести его недуг в «добротно хроническую стадию», которая в будущем, если повезет, позволит ему недолгую «сидячую работу». Надеясь на это, Оруэлл, уже обессиленный, тощий настолько, что на теле его искали место, куда бы всадить очередной шприц, выглядел порой почти счастливым. А может, рад был, что у кровати рядом с книгами о Сталине, по соседству с романами  Томаса Харди и Ивлина Во лежал и его новый роман, стремительно допечатывавшийся и в Англии, и в Америке.

Книга, опубликованная в минувшем июне, имела небывалый успех. 25 тысяч экземпляров были уже проданы в Англии. В США продажи подстегивались тем, что роман был все-таки признан «книгой месяца». Дополнительные тиражи, бешеные допечатки, стремительно пустеющие склады книжных магазинов привели к тому, что уже свыше 100 тысяч американцев и англичан купили ее. В.С.Причетт написал, что от книги невозможно было оторваться, а известный  американский  критик  Лайонел Триллинг  назвал  роман «глубоким, ужасным, но в целом – восхитительным». 

«Нас охватил такой острый ужас, – вспоминали первые читатели романа, – будто речь шла совсем не о будущем. Мы боялись, что описанное в романе настанет прямо сегодня, смертельно боялись». Главное литературное издание США (NewYorkReviewofBooks) тогда же написало:«Подавляющее большинство, 90 процентов прочитавших роман, восхищаются, хотя громче аплодисментов книге слышны крики ужаса». А очередной номер еженедельника NewYorkerрассыпался в похвалах:«Только честный человек мог написать такую книгу, и  если она опустошает нас, то прежде всего тем, что подобная честность в нашем мире может привести к подобному отчаянию. Своеже собственное отчаяние Оруэлл превратил в протест... и за это он, больше чем любой другой писатель, заслуживает нашей благодарности...»

 Отнюдь не так был встречен роман в СССР. Уже через восемь дней  после выхода его на стол тов. Владыкину Т.И., заведующему Иностранной комиссией Союза писателей СССР, легла «Памятная записка»: «Секретно. Хранить постоянно. Направляем вам вышедшую в июне с.г. книгу английского писателя Джорджа Оруэлла "1984". Роман Оруэлла написан в форме популярного в английской литературе сатирического романа и представляет собой разнузданную клевету на социализм и социалистическое общество... Считаем необходимым организовать через советскую печать резкое выступление кого-либо из советских писателей, разоблачающее клеветнические измышления Оруэлла».

«Резкого выступления», однако, не последовало. Боялись упоминать уже само имя. Зато в левой прессе Америки, поддерживая СССР, заговорили уже чуть ли не о крахе литературы: «В своем упадке, окруженная расцветающими социалистическими странами, буржуазия способна лишь на полные ненависти противочеловеческие утопии. Сейчас, когда книга Оруэлла стала бестселлером, мы, кажется, окончательно достигли дна». Вспыхнувшая полемика докатилась и до Оруэлла, и он, как мог,  попытался возражать.  

«Было высказано предположение, – писал от имени Оруэлла Варбург, – что автор считает или склоняется к тому, что всё описанное в романе  произойдет на Западе в течение следующих сорока лет. Это, учитывая, что в конце концов книга выдумка, не так, хотя что-то вроде этого, конечно, может случиться. Это то направление, к которому мир идет, и эта тенденция глубоко заложена в политических, социальных и экономических основах современной ситуации. Опасность, в частности, заключается в структуре социалистических и капиталистических либеральных общин, верящих в необходимость тотальной войны... в том числе и новым оружием... Но опасность заключается также и в готовности интеллектуалов всех мастей принять тоталитарные перспективы. Моральный вывод из этого опасного кошмара довольно  прост: Не позволяйте этому случиться. Это зависит и от вас...»

Прямее высказался в NewYorkReviewofBooksуже сам Оруэлл. «Мой роман, – написал, – не является нападками на социализм или лейбористскую партию Великобритании (которой я являюсь сторонником), но нечто подобное может произойти. К этому ведет централизованная экономика, и она несет ответственность за то, что это частично было реализовано в коммунизме и фашизме... То, что действие происходит в Англии, лишь подчеркивает, что англоговорящая раса не является лучше любой другой и что тоталитаризм, если против него не воевать, может победить в любом месте...»

Высказался без обиняков, но кому хотелось услышать одинокий голос его в разгоравшейся «холодной» войне идей? Он, худющий, бледный до синевы, вечно пытавшийся согреться под каким-то новомодным электрическим одеялом, почти равнодушный к земной славе и уж тем более к деньгам, был, мне кажется, счастлив другим – тем, что успел послать миру личный месседж, напомнивший, что нет и не может быть ничего более дорогого, чем свобода человека. Это было поважнее известности и свалившихся на него денег. Он был теперь очень знаменит и довольно богат. В последний месяц жизни состояние его оценивалось примерно в 12 тысяч фунтов, когда средняя месячная зарплата в Англии в тот год была около 40. Но «известному и богатому» было больно даже шевелиться, он задыхался от кашля, уставал от медицинских процедур и сочувственных взглядов, а встать с постели и облачиться в костюм ему позволили лишь раз, когда в 65-й палате состоялось его бракосочетание, о чем я уже рассказал.

Свадьба его пахла смертью, но он, столь чуткий к запахам, даже не почувствовал этого. Про «запах смерти» напишет позже Маггеридж. Просто однажды, когда они заговорили в палате «о подвигах Оруэлла в ополчении, о событиях в Испании и о перспективах его», Маггеридж вдруг явственно уловил, что «в самом воздухе палаты, как в саду поздней осенью, натурально витал уже запах смерти...»

Навещали, поддерживали Оруэлла Сирил Коннолли, Энтони Пауэл, Пол Поттс, Джек Коммон, даже старый наставник по Итону – Энтони Гоу. Однажды пришел Ивлин Во. О чем говорили – не знаю. Но если помнить письмо-отклик на роман «1984», который тот послал Оруэллу еще в июне, речь, возможно, шла о религии, о вере. Ивлин Во восхищался романом («книга поучительна и необычайна увлекательна»), писал, что его потрясла «блестящая сцена в пабе, где Уинстон пытается выудить из старика воспоминания о дореволюционных временах», но не мог согласиться с «философией» романа. «Вы отрицаете существование души (по крайней мере, Уинстон отрицает), – писал Оруэллу Ивлин Во, – и материи противопоставляете только разум и волю...»

Наконец, говорили они, думаю, и о любви – эта тема тоже была связана с романом «1984». Не о «половой любви», а о любви, как понимал ее Оруэлл, – как о «тяжелом труде». Ивлин Во в цитируемом письме прямо написал: «Братство, способное бросить вызов Партии, – это братство любви, а не прелюбодеяния, и уж тем более не серная кислота, которую выплескивают детям в лицо. И люди, которые любят распятого Бога, никогда не сочтут пытку всемогущей». Это было ударом больному человеку по самому, можно сказать, больному. Обвинять Оруэлла в отсутствии «религиозной веры» – всё равно что «упрекать пингвинов в том, что они не умеют летать» – он, как помним, всю жизнь, в отличие от рьяного католика Ивлина Во, испытывал к церкви почти такую же неприязнь, как к деспотизму.  Но о спасительной силе всеобъемлющей любви, о любви как протесте и сопротивлении и жизни, и власти – не размышлять онне мог.

Знали ли оба спорщика, что их современник Карл Юнг уже задал  к тому времени миру свой коварный вопрос: «Что является противоположностью любви?» И вместо предполагаемого ответа: ненависть, равнодушие или безразличие – ошарашил нас коротким словом «власть». «Когда правит любовь, – писал К.Юнг, – нет желания власти, а где власть преобладает, там не хватает любви...» Любовь – любая! – делает человека свободным, а власть почти всегда сопряжена с ненавистью. И в отношениях двоих, и в религиях мира, и в любви к неведомому богу в себе самом. Что можно было противопоставить безжалостной, беспощадной власти Внутренней Партии в романе «1984»? Только Любовь. «Последний человек в Европе» – Уинстон – понял это, после страстного и тайного соития с Джулией. «Не просто любовь к конкретному человеку, – размышлял он, – а слепое, никого не выделяющее животное желание – вот та сила, что разорвет Партию на куски... Но сегодня нет ни чистой любви, ни чистой страсти... Всё сплелось со страхом и ненавистью. Поэтому их объятия... становились победой над ложью. Это был удар по Партии. Это был политический акт...»

Понимала ли это всемогущая Партия «1984» года? Нет, лучше сказать – все партии мира, включая сталинскую и гитлеровскую? Ещё как! «Властвовать – значит мучить и унижать, – твердит Уинстону его палач О'Брайен. – Власть заключается в том, чтобы, расколов на куски разум человека, собрать его снова, но придав ту форму, какая нужна. Теперь ты понимаешь, Уинстон, что за мир мы создаем?.. Мы создаем мир страха, предательства и мучений, мир, который, развиваясь, становится не менее, а более безжалостным... Прежние цивилизации утверждали, что они основаны на любви и справедливости. Наша – основана на ненависти... Мы уже покончили с привычкой мыслить... Мы разорвали узы, связывавшие родителей и детей, друзей и влюбленных. Никто больше не верит жене, ребенку или другу. А в будущем не будет ни жён, ни друзей. Детей будут отбирать у матерей сразу после рождения, как забирают яйца у курицы. Мы вырвем с корнем половой инстинкт. Рождение станет пустой формальностью, вроде возобновления продовольственных карточек... Не будет иной верности, преданности, кроме верности и преданности Партии. И не будет другой любви, кроме любви к Большому Брату. Не будет смеха... Не будет литературы, искусства, науки... Не будет различия между красотой и уродством. Не будет любознательности, радости жизни... Но всегда – помни это, Уинстон, – всегда будет опьянение властью, и оно будет расти и становиться всё более и более изощренным. Всегда будет дрожь победы и наслаждение от брошенного под ноги, поверженного врага...»

Как это ни странно, но я, лично, считаю, что каждое слово этого чудовищного романа «1984» написано о ЛЮБВИ. Не о плотской любви, нет – о любви к ЧЕЛОВЕКУ.

«Поют птицы, поют пролы, партия не поет», – пишет в романе Оруэлл и подчеркивает: простой Человек и его ценности когда-нибудь явят миру «племя сознательных существ». Он ведь еще в 1940-м написал своему издателю, социалисту Виктору Голланцу: «Когда грянет гром, простые люди могут оказаться гораздо более умными, чем интеллектуалы». Потому и любил людей простых. Разве не это читается в нашем искреннем сочувствии и к «широкозадой» бабе, вечно развешивающей свое вечное белье во дворе, и – к сломленному, но единственному понявшему всё  человеку его последнего романа, которого нельзя не полюбить – Уинстону Смиту. Да, любовь к людям, а не ненависть – вот единственное спасение от мировых катаклизмов и вот, представьте, – единственный критерий в оценке великих книг. Не верите? Тогда вот вам «под занавес» история, связанная с другим писателем, с  Анатолем Франсом, даже не история – притча...

Пишут, что однажды к А.Франсу пожаловал один британский литературовед и спросил: есть ли точные признаки, по которым мы можем определить «великую книгу»? .

– А какие признаки вам кажутся обязательными? – спросил его Франс.

– Владение композицией, чистый язык, мастерское построение сюжета, умение строить выразительные и разнообразные характеры, – начал перечислять литературовед.

– Сделаем тут остановку, – прервал его А.Франс. – Владение композицией?.. Едва ли кто-нибудь станет отрицать, что Рабле великий писатель. Между тем его романы о Гаргантюа и Пантагрюэле рыхлы, неуклюжи и чудовищно тяжеловесны. А восторженные почитатели Пруста не отрицают, что роман его... нечто громадное и бесформенное. Очевидно, этот критерий отпадает. Чистота языка?.. Язык Шекспира не осмелится назвать чистым и ясным даже самый пламенный его адепт. Неблагозвучная, плюющая на все правила хорошего литературного тона речь обладает невероятной мощью, она-то и делает Шекспира гением. Флобер говорил о первом нашем романисте: «Каким бы человеком был Бальзак, если б умел писать!» Но Бальзак с его длиннотами, порой косноязычием, стоит выше пуриста Флобера. Значит, побоку и чистый язык... Богатство характеров? Вроде бы бесспорно. Только нам придется выбросить... самого Байрона. И в поэмах, и в трагедиях он живописует один и тот же характер – свой собственный. Какие еще взять критерии?..

– Не надо, – уныло оборвал его англичанин. – Значит, вообще не существует признака, по которому можно было бы определить великого писателя?

– Есть, – спокойно ответил Анатоль Франс, – любовь к людям.

Вот этот критерий, приложимый, кстати, ко всем искусствам, и делает Оруэлла и его книги – великими.«Быть раздавленным жизнью... за свою любовь к другим людям...» – Оруэлл, повторю, уже сказал это. Он сказал даже больше, он, как Кириллов в «Бесах»  Достоевского, своей безжалостностью к себе словно наново доказывал: рабом человек перестает быть и становится богом, лишь убив самого себя, ибо полная свобода приходит только тогда, когда вам становится безразлично, жить или не жить... Вот почему всё творчество его детонировало не от умопомрачительных «лав стори», не от заковыристых коллизий быта, забавных «интриг» общества или «исповедей» разочаровавшихся в жизни – оно взрывалось от кровоточащих ран человеческих, рабства, дышащего угаром, попранной свободы и не слышных миру стенаний узников совести. Ради этого он в оглушительном, считайте, одиночестве очищал «идею социализма», равно как Геракл мифологический чистил скотный двор царя Элиды Авгия. И ради этого последний роман его стал первым грозным предупреждением в защите будущего Человека от всех современных и грядущих на Земле тираний. 

...Да, последнюю книгу свою он писал всю жизнь. Всею жизнью писал. И любил людей, но – каких? Нищего художника, знавшего «карту неба» и видевшего звезды слезящимися глазами, девушку, чистящую палкой на морозе сточную канаву, незнакомого ему солдата-итальянца, решившего умереть за испанскую свободу! Вот боль и любовь писателя. А в последнем романе он «выложился» настолько, что Эмма Ларкин, очерком которой я и заканчиваю книгу, докапываясь до задуманного следующего романа его, не нашла, увы,  ни-че-го! Ни страницы, ни метафоры, ни слова.    

«Прежде, чем я поехала в Бирму, – пишет она, – я отправилась в архив Джорджа Оруэлла в Лондоне, взглянуть на последнюю рукопись его. Так вот, в чернильных каракулях на первых трех страницах его записной книжки был написан только план и...  завитушки-виньетки. Я пролистала книжку до конца – страницы ее были пусты...»

Он всё сказал романом «1984». Но загадка, тайна самой  жизни его, как всякая настоящая тайна, никогда не будет раскрыта. «Удовлетворение и отвращение» от жизни – вот что подметил он когда-то размышляя о «человеческом существовании». «Какая-то часть нашего разума, – написал, – верит в то, что человек благородное животное и что жизнь стоит того, чтобы жить; но существует еще некая внутренняя натура, которая по крайней мере время от времени приходит в ужас перед тяготами существования. Удовлетворение и отвращение связаны между собою  самым загадочным образом...»

«В перспективе, – написал недавно об Оруэлле Джон Бонвилл, – его будут ценить за необыкновенную порядочность и чувство справедливости. Каждое новое поколение будет вновь открывать его для себя...  И, наконец, можно любить Оруэлла за... неизменный отказ его строить из себя великого человека, за то, что он никогда не старался выглядеть чем-то большим, чем был». Ну а Кёстлер в некрологе Оруэллу, сказал: «Пришло время признать, что он единственный гениальный писатель среди литераторов социального направления... В нем нет ни академических ноток высокоученого литератора, ни вкрадчивости специалиста по рекламе, ни болтовни глашатая партийной линии, его голос – это голос независимого человека, смотревшего на все собственными глазами, понимавшего то, о чем он думает, и умевшего это выразить...»

Таким он ушел из жизни. «Он сочинял судьбу, торя тропу не столь широкую, сколь глубокую», – сказала когда-то о нем В.А.Чаликова. Проходной, казалось бы, образ... Так вот, в далекой Испании, куда приехал его приемный сын Ричард в 2013 году, в арагонских горах, где Оруэлл держал бой с фашизмом и где, как сам написал, родился вторично – сохранилась, представьте, не образная, не метафорическая – реальная «тропа Оруэлла».  Тропу так и зовут его именем – тонкая, как пробор на голове джентльмена, тропка, по которой он ходил по ночам на нейтральную полосу собирать забытую в земле картошку вчерашнего, мирного еще урожая. Ради спасения голодающих братьев по оружию – тоже ведь война, война – за жизнь.

Тропа, тропка его «живет» с 1936 года – ее показывают ныне любому туристу. Найдите ее, если будете в Испании. Не всякая, конечно, тропа указывает людям нужный, может, единственно верный путь. Но эта, верю, – укажет! 

               


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое