Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Пожар на Трубной. Записки на обрывках

Пожар на Трубной. Записки на обрывках

Тэги:

В первый раз я пришел в театр «Школа современной пьесы» по заданию редакции. А дело было в том, что актер Владимир Стеклов, игравший тогда в театре, решил записаться в отряд космонавтов. Никуда он тогда не полетел, но идея такая была. Меня это страшно заинтересовало, и вот я пошел знакомиться с художественным руководителем, чтобы взять у него интервью.

– А давайте я вам кое-что покажу, – загадочно сказал Райхельгауз. Мы спустились в подвал с кирпичными сводами, и Иосиф Леонидович кивнул куда-то вниз, в темноту.

Оказывается, там текла река. Неглинка! Темный поток, шум воды. Прямо под театром… Это меня настолько убило, что я как-то сразу изменил план статьи. Актер Стеклов, уносящийся в космос времени, теперь у меня стал уноситься откуда-то прямо из глубины веков. Вообще статей про этот театр я написал какое-то несметное количество за свою жизнь. Причина была простой: этот театр всегда открывался для меня какой-то таинственной стороной жизни. В каждом спектакле обнаруживалась какая-то своя Неглинка, таинственная река, которая, уйдя под землю еще в позапрошлом веке, несет с собой мистическую судьбу этого города и его людей.

В этом смысле, как я считаю, в театре работают буддисты: подземная река для них – мистический символ, предмет поклонения, а главное, причина их действий. Просто сами они это не до конца понимают.

В середине октября любимый театр сгорел. Ну то есть не то чтобы сгорел совсем. Прогорела крыша, и над малой, и над основной сценой, пострадали старые деревянные перекрытия, затем все это вместе – и сцену, и крышу, и фойе – мощно залили пеной и водой, поскольку пожар был высокой категории сложности.

Играть теперь в нем нельзя. Репетировать – почти нельзя. Однако служебный этаж со стороны Неглинки в общем-то не пострадал (сам театр находится на Трубной площади, до революции в нем помещался знаменитый ресторан «Эрмитаж»). Погорельцы собираются в нем каждый день и обсуждают творческие и иные планы. Неприятный запах гари прошел, а вот ощущение разрухи осталось. Спасение утопающих дело рук самих утопающих – нет, в данном случае на помощь пришли многие, и я об этом еще расскажу.

Но прежде чем говорить о том, что будет, хочется немного вспомнить то, что было за эти 25 лет (именно столько театр существует). Пожар театра на Трубной – какой-то огромной силы знак, символ, важнейшая веха, потому что в жизни именно этого театра сконцентрировалась для меня вся эта эпоха, и поздних 80-х, и 90-х, и нулевых годов, то есть наша эпоха, при которой прошла моя сознательная жизнь.

Приказ об открытии театра датирован мартом 1989 года. Еще не собрался съезд Первый съезд народных депутатов, еще Ельцин не прочел декларацию о государственном суверенитете России, еще не пошли танки 19 августа 1991-го, еще не загорелся Белый дом в октябре 1993-го, а Райхельгауз уже получил ключи (фигурально говоря) от нового театра, на сцене которого уже все было по-другому. Это был такой театр… бешено экспериментирующий, причем я бы сказал, не для, а вместе со зрителем, который благодарно дышал в такт, когда Татьяна Васильева пела, танцевала, жонглировала и чуть ли не показывала фокусы в «балете, цирке и опере» по мотивам Дон-Кихота (три вечера подряд!), когда покоряла своим потрясающим клоунским даром, причудливо смешанным с блистательной женской красотой Любовь Полищук в спектакле «А чой то ты во фраке», когда Акунин писал издевательский парафраз «Чайки», где персонажи с ужасом открывали для себя девять или десять версий убийства Треплева.

Константин Аркадьич застрелился. «Чайка», которую тоже поставили в трех вариантах – детективный вариант Акунина, оперетку Журбина и Жука, наконец серьезного Чехова, вполне себе драматического, в котором стрелялся не кто-нибудь, а Александр Гордон, вообще стала ключевой темой для театра, и я был поражен, когда я впервые увидел эту серьезную, не шуточную «Чайку». Происходило все в малом зале, где когда-то располагался зимний сад. Это была, пожалуй, лучшая «Чайка» в моей жизни, и потрясение, которое я испытал от мрачного, черного сценического колорита и какого-то странного, изнутри сцены идущего света (причем там светилось все, люди, предметы, движения, тени, звуки) – трудно с чем-либо сравнить.

Райхельгауз придумал театр, в котором даже один актер может заполнять собой все зримое и незримое пространство – целиком, без каких-либо зазоров и щелей. В этом театре невозможно отстраниться, и в хорошем случае, и в плохом, ты как будто все делаешь вместе с актером, плачешь, смеешься, лежишь или бежишь, фальшивишь или берешь высокую ноту. Но главное, он придумал театр по открытым правилам, каждый раз придумывая новую игру, в которую предлагал играть своим зрителям,  и зритель практически никогда не отказывался.

Вот это самое сотворчество («давайте все вместе, давайте вполголоса») – оно стало ключевой темой для театра 90-х вообще. В это же самое время окончательно открылись Фоменко и Табакерка, театр Васильева и Театр doc. – и в каждом таком случае (и еще в десятках других), люди, которые за всем этим стояли, абсолютно, свято, искренне верили, что совершают революцию в искусстве. А иначе было нельзя. Иначе было просто не выдержать.

Ведь подумайте сами, что тогда значило открыть новый театр?

Это городские власти, это пожарники, санэпидемстанция, это черт знает какие законы, по которым нужно нанимать на работу людей, и увольнять их, это касса, которую нужно заполнять, это буфет, в котором нужно чем-то кормить в голодные годы. Однажды я пришел в новое здание МХТ, в начале 90-х, при Ефремове, и вдруг обнаружил в буфете сосиски, причем какие-то такие, особо-хорошие, и к сожалению, обнаружил не я один, пришлось стоять в перерыве и после третьего звонка, и входить в полутемный зал с сосисками в руках. Корифеи советского театра, они, конечно, творили в гораздо более тепличных условиях, хотя, да, безусловно, над ними стояли и райком, и горком, и министерство культуры.

Когда мы говорим про 90-е, мы просто порой не понимаем, по незнанию или по невежеству своему, через что прошли те люди, кто в 90-е получил шанс создать свое дело. Ибо сражались в одиночку – одни против всех. Ну да, против всех, что вы говорите такое! – скажет вдумчивый читатель этих строк. Ведь они же осуществляли политику партии и правительства – мол, обогащайтесь, разве нет? Вот они и обогащались, кто ж им мешал. А вот представьте себе, мешали. Иногда им угрожали, иногда их убивали, иногда сажали – а главное, люто ненавидели со всех сторон, и сверху и снизу, и справа и слева.

Так вот, ради чего все это было? Что, все эти люди стали миллионерами? Попали в список Форбс?

В основном – нет. Наградой им стали, ну максимум, какой-нибудь маленький книжный магазинчик, крошечное издательство, а в основном – интересные воспоминания (и то, если остались живы-здоровы). Но тогда – ради чего же?

А вот стоит задуматься – ради чего. Мне кажется, в ранние и поздние девяностые, в еще не окуклившиеся агрессией нулевые, всеми этими людьми в двигало одно и то же -–  бешеный азарт первооткрывателей, бешеная страсть – сделать революцию в своем деле, дойти до самой сути, говоря словами поэта, который к сожалению лишь в ранние свои годы застал частное книгоиздание, но главное, главное, еще раз повторяю – создать свое, только свое, независимое ни от кого дело. Это был азарт созидателей. Много ли их таких было? На мой взгляд, очень много, и понимать это мы начинаем только сегодня, когда лучшие времена для этой формации людей, увы, прошли.

Так вот. Хочу спросить – себя и вас – прошло ли время этой самой революции, которую совершали те люди? Совершали, открывая новые театры, издательства, газеты, журналы и телекомпании, компьютерные сервисы, частные образовательные системы, музеи, и так далее, и так далее. То есть прошло ли время революции, которую они совершили, говоря языком Маркса, в общественных отношениях…

И в какое же время теперь нам всем предстоит жить?

школа современной пьесы

 

Я зашел на Неглинную и спросил у Иосифа Леонидовича, как вообще у них там дела, что происходит. Выяснилось, что дела пока ничего. Что театр только что отыграл блестящие гастроли в Новосибирске, при полных залах. Что в декабре театр будет играть спектакль «Спасти камер-юнкера Пушкина», последнюю свою премьеру, которую я, кстати, успел посмотреть еще на Трубной. Эта беда показала, как много у театра настоящих друзей, как высока цеховая солидарность – многие, многие театры поспешили предложить руку помощи, свою площадку. Что «Школа современной пьесы», наконец, собирается-таки выпустить еще одну премьеру, может быть, и до Нового года – давно обещанный спектакль по пьесе Виктора Шендеровича «Последний ацтек», с Филозовым и Веденеевой в главных ролях.

– Ну, а в среднесрочной перспективе? – спросил я осторожно.

– Ну а в среднесрочной перспективе, мы, конечно, ждем решения, которое может принять только московское правительство, наш мэр Собянин – о включении плана реконструкции в бюджет следующего года.

– То есть чтобы что?

– Чтобы одновременно начать строительство новой сцены во дворе театра, и законсервировать старую, на предмет реконструкции и реставрации. Пока, слава богу, все не так плохо – сохранилась уникальная лепнина и живопись, уникальные двери ХIХ века, просто все очень сильно залито водой и пеной, и нужно все это немедленно сушить, закрывать, укрывать, чтобы оно не погибло. И тут ведь дело даже не в театре, а в самом здание, в котором бывали и Чехов, и Тургенев, Чайковский, и Шаляпин…

Тут хочу добавить к Иосифу Леонидовичу еще пару слов.

Таких зданий, как бывший ресторан «Эрмитаж», в Москве сохранилось едва ли десятка два – с такой сумасшедшей культурной историей. Тех же, которые по прежнему были открыты для людей все эти годы – их просто единицы, их практически больше нет. Театр сохранял не просто здание, где давал свадебный обед Чайковский, где пел Шаляпин, где подписывал контракт на собрание сочинений Чехов, читал свою знаменитую речь о Пушкине Достоевский, где бывала вся Москва ХIХ и начала ХХ века – театр сохранил саму душу этого дома, сохранил за счет того, что здесь по-прежнему кипела творческая жизнь, что здание не было чьей-то коммерческой собственностью и не было наглухо закрыто, запаяно, законсервировано в фальшивую позолоту и евроремонт.

 

И здесь я должен сделать важную оговорку ко всему вышесказанному. Иосиф Райхельгауз, или покойный Петр Наумович Фоменко, или, например, Михаил Угаров, или Михаил Погребничко – отнюдь не «деловые люди» в общепринятом смысле этого слова, хотя временами им приходится осваивать многие смежные специальности. Корневое отличие даже не в том, что театр не может быть стопроцентно коммерческим предприятием, иначе он быстро потеряет свою сущность, свою цель. Просто театр – это в принципе не сама жизнь, а ее зеркало. Такое большое «зеркало для героя».

Так что же отражалось в этом зеркале (вот в этом, конкретном, на Трубной площади) все эти прошедшие 25 лет?

Первый спектакль, на который я пришел – это были «Записки русского путешественника». Первый театральный текст Евгения Гришковца, поставленный на московской сцене. Несколько страничек прозаического, совершенно не театрального монолога, который он сам принес в театр – без ролей, без драматургии практически, некий оборванный рассказ. Там, в этой пьесе, в которой в свое время так блистательно играли Стеклов и Феклистов, шла речь о человеке, который собрался переезжать в другой город. Он уже собрался, а ему очень не хочется. Он мучительно делает этот свой главный в жизни шаг, со скрежетом отрывая себя от обжитого пространства. Это состояние мучительного переезда, мучительной перемены в жизни – господи, как это было в точку.

Вообще пьесы Гришковца («Город», или «Дом», например), в которых играл не сам Гришковец, а актеры театра «Школа современной пьесы» – для меня это было лучшим в его творчестве. В текстах Гришковца открывались невероятные пространства. Становилось понятно, что этот текст, несмотря на видимую простоту, неуловимо прозрачен и волшебно растяжим. Но когда на сцену вышел сам Гришковец в знаменитом спектакле «Как я съел собаку» (а это тоже впервые произошло здесь, на Трубной, где спектакль впервые вошел в репертуар московского театра), открылось еще кое-что. Открылся новый язык, которым может говорить о себе современный русский человек – откровенный, дико пронзительный, и, не побоюсь этого слова, честный. Беспощадный язык.

Театр сделал этот шаг буквально вместе со временем.

И ведь это было не один раз. В начале 2000-х Иосиф Леонидович пригласил в театр бывшую приму-балерину Большого театра, Людмилу Семеняка. В спектакль «Волшебное лекарство от тоски». Вместе с Альбертом Филозовым. Там был такой сюжет: два ушедших со сцены балетных артиста, муж и жена, страдают от депрессии. Им приходит в голову мысль а самоубийстве. Поначалу мне казалось, что сюжет какой-то вымученный. А потом я понял. Эстетика, идеология умирания в то время (в начале 2000-х) абсолютно овладела обществом. Все говорили о каком-то скором конце всего и вся. Причем, что поразительно, люди жили в это время не то, чтобы очень плохо и очень бедно, апокалипсис им по любому не грозил. Но смерть была у них в головах (надо еще сказать, что спектакль появился аккурат между Норд-Остом и Бесланом). Она шла из зомбо-ящика, из новостей, из общего настроения, которым было пронизано все.

школа современной пьесы

Зайдя в перерыве в кабинет к Райхельгаузу (а первый спектакль шел очень трудно), я сказал:

– Иосиф Леонидович, знаете, вы как-то очень угадали с этим характером.

– Ну, да, – рассеяно ответил он. – Как говорила моя бабушка в Одессе: «умер-шмумер, лишь бы был здоров».

Я тогда долго думал над рецензией, и как-то сама собой вывелась вот эта первая фраза: «Многие люди в нашей стране очень хотят умереть». И дело тут было даже не в спектакле, не в безумно красивых руках балерины, и уж точно не в сюжете. Меня опять поразил этот шаг, который театр делал вместе со временем. Шаг вслепую. Шаг наудачу. Вот эта смелость, отчаянность этого шага.

Ну, а «Медведь» Димы Быкова, который полностью совпал с настроениями митингов и «писательских прогулок» 2012 года? Это разве не был такой же шаг?

За эти 25 лет театр создал не просто « современный репертуар» или «талантливую труппу», «свою публику», или «художественное явление». То есть он, конечно, все это тоже создал, но отнюдь не только и не столько их. Театр «Школа современной пьесы» создал вокруг себя и внутри себя целую жизнь. Жизнь – вопреки всеобщему унынию и умиранию. Жизнь – вопреки воплям о развале всего и вся. Жизнь – вопреки самым мрачным прогнозам и ядовитому пессимизму. Не он один, конечно. Но он в том числе. Не было бы этого у нас этого удивительного театра 90-х – от Фоменко до Угарова, от Васильева до Райхельгауза – не было бы, пожалуй, и нас самих. Не было бы, верней сказать, возможности так красиво и вкусно пережить эту эпоху, несмотря ни на что.

Жизнь театра – это ведь не только спектакли. Это и его друзья, и тот фестиваль Окуджавы, мощный фестиваль авторской песни, который проходит здесь каждый год, и мастер-класс современной режиссуры, и творческие вечера, когда публика просто приходит послушать стихи, байки и воспоминания в исполнении актеров, писателей, режиссеров, политиков. Конкурс современной драматургии – крупнейший на постсоветском пространстве. И спектакли из конкурса регулярно появляются в афише, я лично помню, как написал спектакль 18-летний студент, про то, как у нас в стране прошла перепись населения, такой черный абсурд мальчишки, впервые заглянувшего в чужую жизнь. И его пьеса была поставлена. Это, извините меня, и просто дружеские посиделки после спектаклей, например, ставшая знаменитой в Москве «Ночь независимости». Все это вместе. Эти сложные люди из театра Райхельгауза, вообще-то говоря, придумали целую форму жизни. Жизни, где актером, режиссером, драматургом может стать любой из нас. Главное – войти в этот круг, перешагнуть свой страх и не бояться.

Поэтому для меня пожар на Трубной – это, конечно, знак. От того, каким вернется театр на новую или старую свою сцену для меня зависит многое. Это для меня будет точный символ, лакмусовая бумажка, кончилась ли та эпоха, или она все-таки продолжается. Зря мы все это делали, или нет.


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое