Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Пересадка на Казань. Рассказ Игоря Зотова

Пересадка на Казань. Рассказ Игоря Зотова

Тэги:

Вообще это чудо, что «Анатолий Гаврилович» сам сумел одеться (впрочем, он лежал в рубашке и в брюках), а главное – обуться. А еще чудеснее то, что он сумел выпутаться из бинтового жгута, которым его правая рука была крепко привязана к железу койки. Ну и, наконец, самое чудесное – это то, что он вышел из палаты никем незамеченный, спустился на первый этаж, прошел мимо охранника – и ничего! Это удивительно.

И тем не менее: наощупь во тьме отыскал под кроватью ботинки, сунул ноги (завязать шнурки сноровки не достало), обнаружил пальто – лежало в ногах, надел его, нахлобучил ушанку, нацепил на шею шарф, просочился сомнамбулой в дверь (та против обыкновения и не скрипнула), в другую дверь (которая всегда закрывалась на ключ, а тут отчего-то нет), по лестнице, еще дверь, и – был таков.

Любопытно, кстати, и то, что никто не знал в больнице, как его на самом деле зовут. Подобрали на улице, привезли на скорой. В приемном покое сестра спросила имя, он: То… то…. – Толя, что ли, Анатолий? – Нечто похожее на кивок (а, может, судорога?). – Отчество? – Га… га… – Гаврилыч? – Почти кивок (или голова мотнулась?). На фамилию его не хватило, закатил глаза. Ссадина на левом виске и по щеке – от паденья на стылый ноябрьский асфальт. Сделали рентген, забрали кровь. В истории болезни назвали-записали условно – «Анатолий Гаврилович» (фамилия неизвестна). Документов нет, в кармане пальто – двадцать четыре рубля (пятнадцать копеек не в счет) да ключи, да сушка с маком, да пустой пакет магазина «Копейка». «Анатолий Гаврилович» мог бы пояснить (если б мог), что вышел из дома на десять буквально минут купить молока. Утром-то в магазин ходил, но про молоко забыл, и вот специально спустился, но дойти не смог, не смог. Виски  вдруг гвоздем насквозь пробила ржавая боль, до одури, до одури, помутилось, завертелось, освобожденное тело дернулось, накренилось и радостно рухнуло. Инсульт.

Условно названный на улице. Вечер темен, хотя и не поздно – нет и девяти, часа полтора как прошел ранний больничный ужин. Отужинал он скупо, сам ложку держать не смог, а кормила его жена соседа по палате: ложку мужу, ложку незнакомцу. «Анатолий Гаврилович» с трудом проглотил полкотлеты и пюре на кончике. Зато уж муж кормилицын ел за троих! И кричал негодующе, чуть жена отвлечется на соседа: га-га-га, га-га-га! – кукушонком разевал рот, хватал содержимое ложки, скрежетал зубами по алюминию, стремительно глотал, и вновь: га-га-га, га-га-га! Ничего членораздельного!

За соседовой койкой поспокойнее, там обитает старик в синей бейсболке с белыми буквами NY– ее не снимет даже ложась спать. Бейсболист в отличие от кукушонка, не произносит ни звука, хотя на паралитика не походит вовсе. Напротив того, днем читает журналы или глазеет в широкое окно на забольничный пейзаж, после же обеда и ужина накрывается одеялом с головой и бейсболкой и тихарится. Тем не менее, сестры, а главным образом медбрат Валерий, которого больные и навещатели неизменно поначалу принимают за доктора – солидный, немолодой – время от времени бейсболиста-исихаста корят:

– Сняли бы вы, Сергей Сергеевич свое кепи, в самом деле! Серьезный  человек, архитектор, а простой гигиены не соблюдаете!

Сергей Сергеевич мерит укоряющих хитрым взглядом и… накрывается с головой (и бейсболкой).

Дальше, уже у окна, громоздится одутловатый старик, сказать о нем, кроме того, что он стар и толст, решительно нечего. Очень тяжел (в прямом и переносном смыслах), и пребывай «Анатолий Гаврилович» в ясном сознании, то приметил бы, с какими трудами уоконного переворачивают с бока на бок да со спины на живот, и умащивают рыхлое тело притирками от пролежней две попеременно дежурящие возле него женщины – жена, наверное, и дочь. Уоконный кряхтит, порой даже вскрикивает, но негромко, обреченно.

Ряд напротив являет собой терра полуинкогнита для «Анатолия Гавриловича». Койка у второго окна как раз накануне его вписки осиротела, помер ее лежалец, а на смену никого не везут. Обитателя же по соседству разглядеть толком пока нет никакой возможности – спинка его кровати плотно завешена одеждой. Навещают завешанного редко – не всякий день божий – и всегда разные люди. Сам же он признаков деятельности миру почти не являет, спит, что ли все время?

А вот койка напротив, чуть наискось от «Анатолия Гавриловича», созерцанию доступна: хозяин ее довольно молод (лет сорока, не старше) и с пивным брюшком, он неизменно в наушниках и с кроссвордом. Зовется Сашей, готовится к выписке. Ходить ему врачи запрещают, наказывают и дома лежать недельку-другую, а он тому и рад. Его навещает жена – маленькая, суетливая женщина, всепалатно громко и подробно она без умолку вещает про то, как Саша «надорвался на работе». Сам-то он тромбонист в духовом оркестре, да денег это приносит сущие гроши, а потому подрядился разгружать товар в магазине, где она – продавщицей. Днем трубит на тромбоне, вечером – мешки да ящики, коробки да тюки. Перечисляет трудовые подвиги мужа с удовольствием, а близкую выписку и вовсе:

– Мы так решили: положим Сашу в гостиной, кровать уже передвинули, вот только ножки пришлось отпилить покороче, чтоб легче ему садиться. А к туалету близко, удобно, у нас гостиная к туалету ближе всего! У нас ванная – ближе к кухне, а гостиная – к туалету. А к судну Саша привыкать стесняется! Правда, Саш?

Саша кивает, мычит: говорит он покуда неважно – кашей.

За дверями палаты простирается и вовсе неизведанный мир. Он открывается коридором, слева – дверь на лестницу, справа – проход, обуженный вдоль обеих стен кроватями со старухами впритык. Отчасти этот антураж напоминает плацкартный вагон, съевший курицу и улегшийся спать. Упирается плацкарта в сестринский пост, на котором, впрочем, чаще всего дежурит Валерий. От поста коридор расходится в две стороны, в одной – умывальник и туалет, который неделю как не работает. (Впрочем, по нужде в этом отделении мало кто ходит самостоятельно, а кто ходит – ходит в соседнее, за лестницей). В другой же стороне – два «купе» распашонкой: две палаты, обе женские.

Вот и весь мир, который «Анатолий Гаврилович» принялся познавать с первой же ночи своего в него явления.

Тоже вот удивительно – его не парализовало. Мало того, когда его привезли в отделение, он тут же очнулся. Обвел мутным взором высокий потолок с казенным светильником, скосил глаз на беспокойного соседа, на спинку собственной кровати, где повисло безвольно его пальто со следами уличной грязи, пощупал саднящие щеку и висок, приподнялся, сел. Время к ужину, и как раз в палату вошла жена соседа, а почти следом и санитарка с каталкой: кастрюля с гречкой, миска с печенкой, поднос с хлебом, чайник. «Анатолию Гавриловичу», как неимущему, выдали казенную посуду, ее санитарка строго наказала не ронять и не бить, «а другую не дам – останешься голодным». Соседова жена поставила ужин вновь прибывшего на тумбочку – ешьте! – сама же принялась за своего.

«Анатолий Гаврилович» кивнул, и принялся есть. Ел жадно, роняя на грудь кашу и хлебные крошки – рука дрожала. Съел все так же быстро, как и сосед-кукушонок, только без стонов и сам.

Съел, еще раз внимательно огляделся, особенно долго и подозрительно рассматривает светильник – пыльный матовый шар. Встает, чуть шатнувшись, идет к двери.

– Куда вы? Разве ж вам можно вставать? – кукушонкова жена вслед.

Но «Анатолий Гаврилович» уже не слышит, он уже в коридоре. И первое открытие: старуха напротив. Седая, растрепанная, лежит на спине, зажав в руке корку хлеба.

«Анатолий Гаврилович» дивится. Склоняется над больной, долго смотрит, точно пытаясь припомнить нечто. Старуха тоже смотрит, тоже молчит. Не припомнив, он влачится к другой кровати. Тамошняя старуха сидит, свесив ноги в толстых шерстяных носках, ест кашу. Видит прохожего, опасливо закрывает одной рукой тарелку, другой вытирает рот и спрашивает:

– Чего?

Тот не отвечает, он дальше, дальше. Старуха №3 спит, рот приоткрыт, сухие губы шевелятся, снится что-то – но и она не сгодилась больничному Одиссею. Оборотившись к другой стене, пристально изучает содержимое тех кроватей – все не то, все не то! – выруливает к посту. Валерий уже сдал смену смешливой Виконьке, которая уколы и те втыкает с шуточкой.

– Эй, больной, вы куда? По девушкам? – спрашивает Вика.

«Анатолий Гаврилович» разглядывает сестру. Произносит (это первые слова его в больнице, не считая лепета в приемном покое):

– Чай почем?

– Какой чай? Вы что – разве не пили? У санитарки спросите, если у нее осталось.

– Чай почем? – настаивает больной.

– Что – почем? – удивляется Виконька. – Вернитесь в палату, вам вставать не велено. Завтра обход, вот и спросите у доктора: и что, и почем? А пока не велено.

Вика встает из-за стола, берет «Анатолия Гавриловича» за руку, но тот вдруг упирается, руку  вырывает, да с такой силой, что Виконька уже и сердится:

– Тоже больной! Мешки тебе таскать нужно! Иди в палату сейчас же, что тебе говорю!

В коридоре появляется санитарка с каталкой.

– Анна Ивановна, он чаю просит, – говорит Вика.

Анна Ивановна открывает крышку зеленого чайника, на котором белой краской написано: 4 невр. отд.

– Осталось на донышке, давай кружку.

«Анатолий Гаврилович» неожиданно покорно поворачивается и замирает: забыл, куда идти. Санитарка провожает его, усаживает на кровать, наливает чай. На прощанье говорит с игривым упреком:

– Ишь, чего вздумал – к женщинам на ночь глядя! Потаскун старый.

Но больной уже не слышит – уже хлебает остывший чай. В палате тишина. Кукушонок повернулся на бок, задом к соседу, следит, как хлопочет жена – вытирает тумбочку, собирает в пакет грязные вещи.

Заходит Виконька, раскладывает таблетки по тумбочкам, велит «Анатолию Гавриловичу» ложиться, гасит свет.

Темно. Тихо. В окне вдалеке веселые огоньки жилого дома, ближе черные верхушки деревьев – этаж пятый, высокий. «Анатолий Гаврилович» сидит. Непонятно, о чем он думает, вспоминает ли что, припоминает, кто он и откуда? Чуть раскачивается, но не ложится.

Так сидит он долго, покуда совсем не стихают больничные шумы, а окна жилого дома не начинают понемногу гаснуть. Начало одиннадцатого. Скоро ночь.

Этой ночью «Анатолий Гаврилович» совершит свой первый подвиг. Услышит он пение, сладостное пение вдали, и, очнувшись от ритмичного своего оцепенения, встанет, выйдет в коридор, минует старушечьи Сциллу справа, Харибду слева, выйдет в открытое море. На посту Виконьки не окажется, и он –  право руля! лево руля! – на всех парусах помчится прямо на сияющее пение сирен, сбавит ход, вплывет в палату слева, слева же и бросит якорь у первой кровати.

Помимо музыки сфер, органы чувств «Анатолия Гавриловича» уловят и едва ощутимый сладкий аромат сирени – то ли цветы, то ли духи, то ли дезодорант. Это в его обиталище висит крепкий, почти смрадный ян, а в коридоре – кислый старушечий, с ноткой свежей мочи, инь. Здесь же все нездешне, нездешне.

В этой гавани, исполненной пением сирен, склонится он над ложем женщины в полном женском соку. И при свете румяной Селены станет читать она вслух старинную книгу голосом томным, ритмичным – словно шуршанье ночной волны.

Потом женщина поместит раскрытую книгу на груди и бросит испытующий взгляд на позднего гостя. А тот пожалуется горько:

– Качает, никак не уснуть, последний вагон…

– А я привыкла, люблю – как в колыбели.

– И вы, вы тоже с пересадкой?

– Нет, я дальше, я прямо до дома.

– А мне на Казань. В Горьком у меня пересадка. Так ведь спать и смысла никакого – через два часа уже и Горький…

Женщина кивнет, выдержит вежливую паузу, закроет книгу, сунет ее за подушку, так что «Анатолий Гаврилович» не успеет разглядеть название. А взамен достанет вязание: один клубок бледно-розовый, другой нежно-сиреневый.

– Носки? – шепнет старик благоговейно.

– Сыну.

«Анатолий Гаврилович» склонится пощупать шерсть – не колко ли для детской кожицы, как покачнет его внезапным шквалом голос Виконьки за спиной:

– Опять вы! Да что ж это за наказание!

Навзничь.

И вот уж сестра Вика да кособокий санитар Захарка поднимают его с пола женской  палаты, и ведут-волокут восвояси, укладывают, крепко вяжут руку бинтами к железу.  

На утреннем обходе щеголеватый доктор с бегающими глазками спрашивает:

– Ну-с, как дела? Ночью-то вставали, я слышал? Ах, проказник, проказник! Нельзя, нельзя вам вставать! Нельзя! Вас как зовут?

«Анатолий Гаврилович» пытается приподняться, но бинт впивается в правое запястье и не дает, не дает.

– Лежите, лежите, что вы, в самом деле! Родные есть у вас? Сообщить бы следует, а то лежите почти безымянным, в самом деле! Как вас зовут? А? Анатолий Гаврилович?

– Хорош-шо, – выдыхает больной. – Хорош-шо…

– Да уж лучше некуда. Ну, лежите, лежите, а мы вам таблеточку, таблеточку, чтобы по ночам не буянили, то-то будет хорошо!

Доктор присаживается на край кровати, достает из бокового кармана маникюрные ножницы, разрезает бинт, освобождает руку, мерит давление. Качает головой. Раздвигает розовыми пальчиками «Анатолию Гавриловичу» веки, достает из нагрудного кармана фонарик, светит в зрачки. Качает головой. Опускает одеяло, задирает рубаху, вставляет в уши фонендоскоп, слушает сердце, слушает легкие. Качает головой. Ловко обхватывает старика за плечи, сажает, достает из правого бокового кармана молоточек, стучит по коленке. Качает головой.

– Зубки оскальте! – просит.

«Анатолий  Гаврилович» вдруг расплывается в улыбке.

– Так, так, очень хорошо…

И снова качает головой. Сестре вполголоса наказывает на ночь реланиум, утром и днем инъекции – что-то сосудистое.

– Вы уж лежите, лежите, а то милых дам ночью та-ак перепугали! Дамочки тут у нас трепетные! А вставать вам никак нельзя, даже и в туалет… Вот уточку, уточку под кроватью возьмете за горлышко, ха-ха, и туда, туда… 

Встает, руку обратно не привязывает, глядит на стертую кожу на запястье, велит сестре обработать, и ссадины на лице тоже. Идет к кукушонку – тот уж гагачит, проголодался знать с ночи.

«Анатолий Гаврилович» к завтраку не встает, лежит на спине в полудреме, глаза полуоткрыты, вперены в шар светильника, пыльную поверхность которого вяло бередит ноябрьское солнце.

Он и не обедает, и санитарка, не Анна Ивановна, другая, ворчит:

– Ишь, не ест ничего! Помрешь, коли есть не будешь. Только продукты на тебя переводить!

Уносит остывший суп, уносит рыбу с рисом, компот оставляет, оставляет и хлеб. Но заходит еще, кладет на тумбочку чернеющий банан – вот хоть бананчик скушай!

Лежит он и в ужин. Жена кукошонка чистит банан под завистливое гаганье мужа, пытается кормить «Анатолия Гавриловича» с ложечки. Он едва раскрывает губы, принимает толику мякоти, но не глотает, держит, как капризный младенец – хитро улыбаясь – и пять минут, и десять.

Жене кукошонка надоедает, и она скармливает остатки благодарному мужу – не пропадать же!

Так, съев за целый день не более двух чайных ложек тропического плода, «Анатолий Гаврилович» доживает до отбоя.

Встает, чутьем потусторонним прознав: палата спит. Прислушивается.

Поезд мчит сквозь мерзлое время, мчит, мчит. Скоро ль станция? Скоро ль перрон сияющий, пенье сирен – вот что выяснить срочно! Потому как опоздай он на пересадку, пропусти свою станцию (проводнице он не доверяет, он никому не доверяет – сам, сам, только сам) – не попадет он в город, где дни и ночи напролет ждет-живет его Светланка с глазами лани, выплаканными досуха. Когда же Горький? Когда? Когда пересадка на Казань?

«Анатолий Гаврилович» стоит в коридоре в носках, прислушивается – неровен час заметят опять проводники-разбойники, скрутят, ссадят в чистом поле – у них не застоится!

Ближняя старуха похрапывает. Вглядевшись пристальней в смутные ее черты, он сознает внезапно: опоздал, опоздал! Светланка, жена его, ведь померла – и месяца не прошло! Но как, как мог он такое забыть!? Как?! Он же лично три дня назад (не доверяя никому) на плиту тонкого розоватого гранита с золотыми буквами-цифрами ее имени-жизни, прилепил «супермоментом» керамический овал фотографии – она вполоборота, глаза светлые вдаль глядят. Прокрутил сверлом четыре отверстия под уголки и отвез погожим морозным утром всю эту нежную тяжесть на метро да на маршрутке на кладбище – все сам. Вкопал в свежий песок, сел на заиндевевшую лавочку, выпил стопку водки и – назад. Устал.

Впрочем, прозрение длилось недолго: стоило ему отойти от кровати с храп-старухой, как в уши точится давешнее пение, в нос же – запах  цветов ли, духов ли, дезодорантов. Запах родной. Ну, ну же! Ну да – он  сам купил эти духи – название… Вспомнилось: в Риге! «Дзинтарс», да «Дзинтарс», янтарь. Привез, Светланке понравились, пришлись к ее бледно-розовой с нежно-сиреневым мохеровой кофточке! Он узнает их, ему бы взглянуть на прилавок!

Сцилла-Харибда позади, право руля – лево руля, и «Анатолий Гаврилович» в купе вчерашней дамы. Вот только дамы нет, а есть чьи-то руки сзади на плечах. Держат крепко, ведут быстро, кладут жестко: бинт, рука, железо. И тогда произносит он неожиданно членораздельно: Светланка там?

– И Светланка, и Оксанка – все там, все там. Завтра увидишь, а сейчас – спать! – голос в  ухо, игла в бедро.   

– Прямо не знаю, что с вами и делать! – укоряет на обходе щеголь-доктор с бегающими глазками. – Себя назвать не хотите, телефона своего не даете, к женщинам по ночам шляетесь! Дон-Жуан-разведчик! Ха-ха-ха! А вот вставать вам категорически, повторяю: ка-те-го-ри-чес-ки нельзя. Сосуды хрупкие, чуть что – пиши пропало. А нам что прикажете? Дети-то хоть у вас есть? Жена? Что молчите?

Но «Анатолий Гаврилович» лишь улыбается мутно да шевелит сухими губами. Доктор в надежде на сообщение склоняется к небритой щеке больного – ни словечка не разобрать!

– Пить он хочет, дайте воды.

«Анатолий Гаврилович» шепчет еще, доктор разбирает, наконец, звуки.

– О, myGod, о mygoat! – щеголяет он английским каламбуром. – Коза! Какая еще коза?! Вы что – из деревни? Фермер? Не пойму – какая коза?

Больной смежает веки и более не шепчет ничего.

– Вот и не ест, – наушничает сестра.

– А мы ему витаминчики! – аппетитно восклицает доктор и идет к кукушонку.

После завтрака – а «Анатолий Гаврилович» и на сей раз не берет усилий поесть – вдруг оживляется Сергей Сергеевич. Даже бейсболку снимает, обнажая редкие перья седых волос, крутит ее в руках и начинает говорить, ни к кому конкретно не обращаясь, глядя ровно в потолок:

– Не в том дело, что я тут, а они там, не в том, вот что я вам скажу! Я виллы проектировал, коттеджи проектировал, а тут на тебе: склеп! Хозяйка бюро – Зарина Алановна вызывает, сама мнется… Ну, думаю, уволить меня решила, по старости, наверняка какой-нибудь молодец на мое место метит… Хотя я ей деньги, как курица яйца несу – вы понимаете?

Сергей Сергеевич обводит взглядом палату. На чье понимание он рассчитывает – решительно непонятно. Возможно, на новенького, тоже застрявшего взглядом в потолке «Анатолия Гавриловича». Но продолжает:

– Ведь я у ней на окладе сижу, она же сливки с моих проектов снимает. Ну да ладно – мне много не надо. Значит, зовет, а сама мнется. Я, говорит, Сергей Сергеевич, вам этот заказ передать стесняюсь, хотя лучше вас все равно никто не сделает. Вот как! Это уже интересно – думаю: А что за заказ? – Да вроде и мелочь, но и деликатный тоже – гробница. – Вот так, думаю, я до склепа и дожил: – Какой-нибудь из новых, небось? – Ну да, человек очень богатый, отцу хочет последнее пристанище построить. Так чтобы и достойно, и со вкусом. – Мрамор, стало быть? – Разумеется. Короче, приступайте. – Пожелания будут? – спрашиваю. – Да особенно никаких, человек он занятой, просил что-то достойное, классическое.

С колонами, стало быть, – решаю. – Да ради бога. – Так вы согласны? А то я право дело, стеснялась… – А чего такого, Зариночка Алановна, в моем возрасте, что дворец, что гробница – разницы особой нет. – Ох, ну и слава богу, а то боялась, вдруг откажетесь…

Стало быть, начертал я проект. И классику, и скорбный момент учел. Просто, печально, достойно: сыновней печали достойно есть! – Сергей Сергеевич смеется мелким сухим хохотком.

– Съездил на объект – Даниловское кладбище знаете? Вроде и места живого для мертвого не найти, ан нет – этот нашел! На склоне, что к шоссе спускается. Осмотрелся. Там, скажу я вам, много чего богатого есть. Даже вечный огонь к одному склепу подведен! Видать, газпромовский какой-то олигарх расстарался, не иначе! И тебе там часовенки, и эдикулы, и даже зиккурат один! – то есть на любой загробный вкус и цвет. Одного я там не приметил – простого классического храма с портиком. Ну и решил: самое оно – склон восточный, так на восходе все это заиграет!

Нарисовал, стало быть, эскиз: храм с портиком, колонны, стелобады – все из мрамора, знаете, розово-красный такой, нижне-тагильский… по фризу же орнамент пустил растительный – черного, стало быть, першинского мрамора, а по фронтону – барельеф скорбный: Пиета, стало быть, тоже, разумеется, черная, как безутешное горе. Договорился с Первухиным, обещал высечь. Предельно, знаете, просто, без наворотов. Одну вольность себе позволил – гипетр, окошечко, стало быть, в крыше прямо над склепом. Страна-то наша несолнечная, не Италия.

Сдал Зарине, через неделю зовет. Не одна сидит, с парнем, с мордатым, с заказчиком. Меня увидал – не поздоровался, а и отворотился. – Сергей, говорит мне Зарина, Сергеевич. Тут клиент (имя забыл) ваш эскиз  посмотрел, просил доработать.

Я к таким вещам отношусь проще некуда – ни разу на моей памяти без доработки не обходилось. С доработки вся работа и начинается.

– Хорошо, говорю, в каком же направлении. – В каком направлении?! – вдруг парень. – Как в каком направлении?! Да в таком, в таком...

Чувствуется, многое он хочет сказать, да не умеет, слов у него нехватка.

– У тебя по всему – отец не умирал! – говорит мне и сразу на «ты», по-семейному этак.

– Ну да, – отвечаю, – он у меня из бессмертных.

– То-то я погляжу – ты мне дом культуры решил построить! За мои же бабки! 

– Вам, говорю, портик не нравится? Так хотите, я вам такую эдикулу сварганю? А склеп прямо в нише соорудим.  Купол на парусах поставим…

– На парусах? Каких парусах? Ты что – издеваешься.

Тут Зарина и вмешайся: паруса, ласково объясняет, это такой термин архитектурный…

– Да мне, – он ей, – по барабану, какой там у вас термин, я бабки плачу, и хочу, чтобы, чтобы… Вот, скажем, семью… Меня, мать, Натаху – сестру, пусть на коленях стоят. Вот здесь.

И пальцем во фронтон тычет, туда где Пиета.

Я: Скорбят? Он: Да-да, пусть… Или нет, лучше так: черного альбатроса! Отец море любил, начальником порта двадцать лет работал. Да, альбатроса!

В общем, колебался человек, то ему всю семью на колени поставить, то птицу изваять… Но предпочел птицу.

– Позвольте, – говорю, – но альбатроса ни белого, ни черного туда никак…

– А ты постарайся, постарайся… И это… бумаги тут всякие, все давно на компах в 3Д делают, а вы тут карандашом каким-то…

– Вам альбатроса какого, – спрашиваю, – мраморного? Или же мозаикой по фронтону пустить? Чтобы как бы над морем парил голубым… А еще корабль можно вдали на всех парусах…

Поглядел на меня, как на сверчка и говорит: Альбатроса – вот здесь. И снова тычет в венец фронтона.

– Нет, здесь альбатрос никак не поместится. А если поместится, все пропорции нарушит.

А он вдруг вскочил, эскиз схватил со стола:

– Ну-ка стоп! Стоп! – порвал, в угол бросил. – Не надо мне ваших парусов-куполов. Колонну сделай. Да что там, я сам нарисую! Вот такую, метров, э-э-э, метров двадцать чтобы, а черного альбатроса на верхушке. Вот. 

– То есть как бы, говорю, гитарическую колонну хотите. А как птицу вашу голуби засрут – не боитесь? В Москве голубей тьма, даже Кремль изнутри засрали.

– Засрут – отмоют.

– Так ведь туда ни одна пожарная машина не доедет!

– Захочу – доедет.

– Ладно. Можно еще вопросик: вам какого альбатроса? С добычей в небеса взмывающего, или же парящего над гладью вод? Или же, напротив того – пикирующего?    

А он:

– Побольше, ну покрупнее чтоб… И некогда мне. И в 3Д, в 3Д!

И ушел. Зарина проводить пошла, а я по взгляду ее чую – сердита. А тут еще 3Д… Я не в жизнь не научусь, я и компьютер-то ни разу без внучки не включал… Подошел к столу, взял бумагу, набросал восьмиугольную колонну, альбатроса сверху примостил на взлете, как истребитель, в клюв ему рыбину всунул. Вот, думаю, даже и на том свете люди херами меряются! Это последнее было, что помню: упал. Внучка примчалась раньше скорой – лежу, как перст. Так-то...

– А где внучка, ни разу ее не видал?  – раздается голос завешанного, самого, впрочем, не видать.

– Внучка-то? Внучка в Питере, работа у нее там срочная, важная. Кино она снимает.

– Выходит, бросила она тебя, дед!

– Чего это бросила? Я сам сказал: сюда не таскайся, не девичье это дело – говно за дедом выносить! Помру – сожги на хрен, в лесу рассыпь удобрением. Только за ради бога, не хорони, не хорони совсем, от трупов уже и так деваться некуда! Звонить – звони, а другим скажи, что в командировку уехал – заказ получил. Терпеть не могу: придут в глаза заглядывать… Апельсинов натащат – терпеть не могу апельсинов. И альбатросов.

И Сергей Сергеевич вдруг замолкает, так же внезапно, как и начал. Надевает бейсболку, натягивает на голову одеяло, затихает. Вот только одеяло натянул слишком, ступни обнажились, неожиданно обнаружив изъеденные грибком ногти – бурые, скрученные. Впрочем, ногтей этих никто видеть не мог – кукошонок с уоконным спят, завешанный таится.

Итог выступлению бейсболиста неожиданно подводит тромбонист:

– Я… то-жже-е  на-а па-ха-ха-ра на-х и-рал….

Собирается силами, добавляет:

– У-у ба-а-та-ва... Вот!

– Он говорит, что тоже у богатого олигарха на похоронах играл, – с готовностью переводит жена музыканта.

И уже к мужу:

 – А чего-то, Сань, я не помню.

Тут входят со шприцами, а «Анатолию Гавриловичу» еще и капельницу. А чтобы не дергался, привязывают и левую руку. Пока капало, он заснул.

 

На обед не проснулся, даже гаганье кукошонка не пробудило. Меж тем лицо его осунулось, кожа пожелтела, ссадины подсохли, подзаросли щетиной, невольница же правая рука оставалась на виду – худое, сукровицей сочащееся запястье. В чертах же робко проявилось нечто неуловимо, необратимо предсмертное. Изредка постанывал во сне, но деликатно. Непонятно было, что точило его, что тормозило в нем, в отличие от товарищей по несчастью, волю к жизни: не ест, не пьет, по нужде не ходит.

С туалетом проблема особая: поскольку «Анатолий Гаврилович» утку под кроватью игнорировал, его поручили Захарке. Зато памперсы старику достались в наследство! От того самого, умершего у второго окна еще до его появления. Захарка ловко подкладывал их новенькому, и проверял время от времени. Но «Анатолий Гаврилович» словно презрел и инстинкты, и саму физиологию – не выходило у него почти ничего, разве что по капельке, по капельке. При этом старик улыбался, точно все манипуляции, какие производил с ним Захарка, были частью какого-то, им двоим доступного шутовского ритуала. Да и Захарка – вот святой – не сердился, только сетовал косноязычно, с каждым разом отмечая, что старик слабеет и как бы не понимает, что от него требуется. Правда, улыбку держит.

И вот пришла третья ночь «Анатолия Гавриловича» в больнице. После ужина (съел те самые полкотлеты и пюре на кончике) его привычно спутали, хотя стертые запястья уже и загноились. Впихнули реланиум, но на сей раз без пользы: проснулся он скоро, около половины девятого: темно – ранний больничный сон. Левой рукой нащупал жгут бинта на правой, методично принялся теребить-ковырять узел. Четверть часа – и путы ослабли, руку выпростал. Кое-как поднялся, нашел под кроватью ботинки, сунул ноги, попытался завязать и шнурки, но бросил, заправил внутрь, обнаружил пальто в ногах, вытащил из рукава шарф с ушанкой, встал, облекся. Дверь не скрипнула, когда выходил.

Вот воздух: вьется первый снежок, робкий, ленивый, нежный. «Анатолий Гаврилович» переходит улицу, бредет вдоль квартала могучих сталинских домов походкой запинающейся, но словно чуя, куда и зачем. Ноги сами вели, казалось, всякая тропка была им тут хорошо знакома. 

Вот сквер: припорошенные снегом скамейки, редкие фонари, безлюдье. Но впереди-то – огни, шум машин, жизнь! В конце сквера останавливается, ждет, пока загорится зеленый в светофоре. И вокруг многолюдье, суета, смех, ах!

Вот стеклянные двери торгового центра: за ними сияет, переливается разноцветье прилавков, витрин, бутиков, пиццерий. Ровно в вертящихся дверях Анатолий Гаврилович ощущает легкий неуют в паху и разом – в левой брючине. Щупает – мокро. Обмочился стало быть, сам того не заметив. Вероятно, виной тому студеный воздух свободы – ботиночки на тонкой подошве, да и брючки не по сезону. Но конфуз забыт мгновенно и «Анатолий Гаврилович» решительно (насколько это возможно) вступает в рай.

Вот рай: люди, свет, музыка, запахи, запахи, запахи, праздник! Он замирает посреди людского потока, озирается. Идет в бутик напротив – сотовая компания, спрашивает охранника:

– Не подскажите, как бы мне на перрон?

Тот понимает вопрос по-своему:

– Туалет за «Шоколадницей», справа.

И машет в сияющую даль.

Но и старик понимает ответ по-своему и уточняет первый вопрос:

– Казанский скоро уходит?

Охранник мерит пришельца взглядом, морщится, отворачивается. «Анатолий Гаврилович» еще с минуту, растерянно улыбаясь, ждет от затылка ответа, и, не дождавшись, говорит как бы про себя:

– Я Светланке духи хочу купить, есть еще время?

Охранник вполоборота:

– Навалом, дед, времени у тебя навалом!

– Спасибо! – радостно благодарит тот, отходит.

Дальше, дальше сквозь поток. Пятница, народу много, в паху и в брючине комфорт-компресс. Воодушевленный старик безошибочно сворачивает с фарватера в парфюмерный бутик.

И там – фиеста: сотни скляночек, баночек, флаконов, тюбиков всех мыслимых форм, цветов, ароматов! Глаза «Анатолия Гавриловича» загораются, разбегаются, наслаждаются: он решительно не ждал увидать такое великолепие на вокзале. Сюрприз, сюрприз!

Возле стенда Bulgariтормозит: боже, как же тут ажурно! Дзинтарс – всплывает заветное слово – должен быть именно здесь, здесь ему самое место. Старика немного смущает мысль, что отчего-то (отчего, отчего?!) он не сделал этого раньше, когда еще был в Риге. А ведь можно было, можно было купить подарок Светланке там, не тянуть до последнего, рискуя опоздать на пересадку. Но причину своей нерадивости вспомнить не может: стало быть, так сложилось, теперь же нужно наверстать упущенное. Шагает к девушке в синей, как у красы-стюардессы, униформе, алая косыночка на тонкой шее.

– Не подскажите, а духи «Дзинтарс» есть? В продаже? Сиреневые такие.

– Что-что? – не понимает краса.

– Духи «Дзинтарс»? Сиреневые такие.

– Этой маркой мы не торгуем, у нас товар топовый, эксклюзивный. А этот… «Зинтас»… такой я даже и не знаю. Если хотите, могу найти не хуже.

Не хуже! Разумеется! Девушка-краса ведь не продаст же ему дешевку!

– Конечно, конечно! – благодарно лепечет «Анатолий Гаврилович» да с таким светским видом, что девушка, кажется, и не замечает сущей нищеты его вида, трехдневной его небритости.

– Вам какой аромат: мужской или женский?

– Женский, если, конечно, можно.

– Для дочери или…

– Для Светланки мне, сиреневый, для жены, если, конечно, можно.

– Вот эти попробуйте.

Девушка, не вставая с трона-табурета одаривает старика пробником.

Тот берет бумажку обеими руками, благоговейно вертит.

– Понюхайте, понюхайте, – следует настойчивое приглашение к раю.

Нюхает – чудо, чудо! «Анатолий Гаврилович» понимает, разумеется, что это вовсе даже и не сирень, запах другой, совсем не мохеровый, не тот, что он когда-то (когда, когда?!) привозил Светланке из Риги. Так ведь что ж – не на одном же запахе свет клином. 

Девушка спрашивает:

– Понравился? Или хотите другой?

– Нет, нет, что вы, что вы – конечно, этот, конечно! – машет руками возбужденный старик, точно боится, что девушка передумает.

– Хорошо, проходите в кассу, я сейчас принесу. Или что-то еще? Вот есть тени недорогие, скраб…

При последнем слове виски «Анатолия Гавриловича» внезапно пронзает жесточайшая боль, такая, что он непроизвольно хватается руками за голову и замирает. Усилием воли заставляет себя очнуться – нельзя, нельзя, купить и в поезд, в поезд!

Следуя указанию феи, бредет через благоуханный зал бутика к кассе.

Девушка за аппаратом, другая, но тоже, тоже фея! – кладет чудную, волшебную коробочку – белую, атласную с золотым тиснением! – в маленький праздничный пакет и говорит:

– С вас две тысячи триста двадцать рублей. Скидочная карточка есть?

– Да-да, сейчас, – улыбается старик, опуская обе руки в карманы пальто.

Один за другим он извлекает-вываливает на блюдо: рубль, рубль, два, десятку, десятку, десять копеек, пять копеек, сушку с маком, ключи (два от дома, один от почтового ящика), трепанный рекламный флаер:

                                       УСЫПЛЕНИЕ

                 Вывоз, кремация, стерилизация, кастрация,

                 купирование ушей, хвостов, удаление когтей

                 и другие операции, прививки, стрижки,

                 лечение мочекаменной болезни

                 Консультации врачей высшей квалификации

                 Круглосуточно, быстро, без выходных.

                 www.aibolitt.netи www.usyplenie.ru

                 Выездная ветеринарная помощь.

 

Кассирша смотрит на предметы не презрительно, нет, и даже не недоуменно, а лишь с легким разочарованием.

– Здесь не хватает, – сообщает она. – Посмотрите, может, вы не все достали.

– А сколько не хватает?

Боль в висках – новый приступ.

Фея изучает сухие ссадины на стариковской щеке, седую щетину, и произносит со вздохом:

– Много… И… сушку уберите.

И тогда Анатолий Гаврилович понимает, что да, много. И просит:

– А вы мне просто – коробочку, коробочку не дадите?

Новая корчь.

Фея, очевидно, принимает приступ за что-то иное, психиатрическое. Молча, но уже не сводя глаз со старика, тянется рукой под прилавок, достает коробочку, правда из-под других духов – зеленую в мелкий розовый цветочек, поменьше прежней, но тоже с золотым тиснением.

Анатолий Гаврилович почти рвет – ах, успеть, успеть! – дармовую пустышку в карман:

– Спасибо, я пойду, мне на поезд не опоздать.

Фея кивает и напоминает на свою голову:

– Сушку-то уберите!

Старик, поворотившийся было, чтобы уйти, замирает, тянет руку с гноящимся запястьем к блюду, внезапно отшатывается, пятится – задний ход! – делает два-три неверных шага, новая судорога швыряет его спиной прямо на кассу. Грохот, но не упал, удержался.

– Эй,  вы что?! Поаккуратнее разве нельзя?! Вы нам тут все побьете, – говорит фея, делая рукой знак охраннику.

Тот тут как тут, буксир, простор – вольное течение нарядных людей.

Музыка, музыка отовсюду: и слева, и справа, и сзади, и спереди, и наискосок. И люди, и люди. Галдят, пьют, жуют, смеются, целуются, считают, щупают обновки, изучают чеки, вертят головами, пританцовывают, подпевают! И ароматы! Ароматы! Праздник, праздник!

Впрочем, «Анатолий Гаврилович» уже на горизонте: голова болит, не переставая, в висках беснуется, рвется наружу дура-кровь, не сознающая, что снаружи стать ей бурой сухой субстанцией, не имеющей ничего общего с жизнью.

Время от времени, он машинально достает из кармана обманку-коробочку, подносит к носу, пытаясь уловить давно ушедший запах. Ему кажется, он слышит его, слышит – и это сирень, далекая майская сирень. Улыбается сквозь боль, бредет дальше, дальше.

Торговый центр – три уровня гигантского овала без конца. Вот и кружит «Анатолий Гаврилович», окаемный райскому окаему. Мигнет в болящей голове смутный беспокой, подразнит, исчезнет под натиском нового приступа. Где же он, где? В самом деле – это вокзал? Где же перрон, где поезд, где билет? Руку в карман, но вместо билета – спутница-сушка, возвращенная феей. А так хочется на верхнюю полку, под казенное одеяло с головой, уснуть и через пять часов сойти-проснуться на станции (название забыл), где встретит его его Светланка – сирена нежно-розовая бледно-сиреневая.

И боль уймется, и кровь успокоится.

«Анатолий Гаврилович» убирает паруса, ложится в дрейф, бросает якорь, встает на рейд. Озирается. Шевелит губами, словно пытаясь уштилить людскую зыбь каким-то необычайно важным вопросом. Но губы издают лишь легкий шелест, точно страница, которую переворачивает аккуратный книгочей. Никто не слышит, не понимает его, он совсем не помеха безбрежному течению жизни.

Поток людей редеет – поздно, почти половина одиннадцатого.

«Анатолий Гаврилович» между приступами отчаянной боли сознает, что поезд ушел огнями в ночь, не дождавшись своего пассажира. Ушел к Светланке, к Светланке, и станет ждать она, стоя на ветру до костей, на темном перроне – как это глупо!

«Анатолий Гаврилович», делает несколько неверных шагов, вновь хватается за голову, замирает напротив столиков «Стейк-хауза». Ужин потревожен.

Мимо компания – три семьи с детьми, спесивые пакеты, через губу коробки. «Анатолий Гаврилович» – шаг навстречу. Собравшись силами, выпаливает:

– На Казань?!

– Наказал?! И кто ж это тебя дедушка, наказал? – смеется один в упор свежим пивом, гладкий, молодой.

Но старик уже пятится, пятится, руки пускаются в мелкий пляс, он еще пытается забрать ими нестерпимо болящую голову, не достает, они падают сухими тряпками. Пальцы судорогой мнут зеленую в мелкий розовый цветочек коробочку с золотым тиснением, губы белеют, синеют – и навзничь. 

– Эк оно! – восклицает гладкий.

Женщины отворачивают лица детей – не смотрите, не смотрите, дедушке плохо! Скорая, скорая!

Другой из мужей, в синей дутой куртке, склоняется над «Анатолием Гавриловичем», глядит в закатившиеся глаза.

– Надь, слышишь? Это ж Виктор Андреевич! – назад. – Из второго подъезда. Помнишь? Жена у него умерла только-только. Внучка на красной «Мазде» ездит. В прошлую зиму завестись не могла, хе!, я ее «прикуривал»…

– Это в турецкой дубленке которая, с вышивкой? А с ним что? Живой?

– Не знаю. Может и помер. Виктор Андреевич! Виктор Андреевич!

– Ой, пойдем, куда нам мертвый с детьми!..

Последнее, что услышит «Анатолий Гаврилович» – это свое настоящее имя. Кисть его разожмется, коробочка соскользнет на мраморный пол. Пальцы еще сделают паучью попытку обрести ее вновь, вздрогнут, и Виктор Андреевич умрет.


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое