Тексты / Литература /Проза жизни

На переезде. Пасхальный рассказ Игоря Зотова
- 26.04.2012
- автор: Игорь Зотов
- смотрели: 931
Тэги:
Этой весной мусора на путях не так и много, что странно: зима-то была долгая, снежная. Александр Матвеевич не сказать, что радуется, но все же приятно — денек погожий, лишний раз нагибаться лень, а хочется идти, подставив лицо солнцу, ловя первое настоящее тепло. Он шагает по шпалам с желтым пластиковым ведерком в одной руке и с лопатой в другой. Заметит бумажку, бутылку или незаконный камень, цепляет — и в ведро.
Его участок не слишком протяжен: в одну сторону — метров триста, до ворот завода, за которые уходит полотно железной дороги, и в другую — столько же, до середины перегона. А дальше территория чужая. Тамошних обходчиков он знает плохо, они чуть не каждый месяц меняются, не уживаются, что ли, или деньги их не устраивают — Александру Матвеевичу это не интересно.
Сейчас он дойдет до пересечения путей с улицей Берзарина (за ней как раз заводские ворота) и повернет обратно — в будку свою розовую чай пить.
Откроет дверь пошире, чтобы неба простор, и не беда, что машины гудят в двух метрах, он привык шума не замечать. Хотя вот прежде, еще лет пять назад, было здесь спокойнее. Но настроили новых домов, и не узнать улицу — до поздней ночи пробки, шум, гул да чад. Летом-то, конечно, будет еще хуже — добавится духоты, жары, бутылок пустых да битых. Но не привыкать, да и не каждый день он здесь, а всего-то сутки через трое. Нормально.
К тому же летом есть Серебряный бор — с утра до вечера среди сосен у реки, ни дачи не нужно, ни санатория. Главное — реже дома светиться, жену лишний раз не раздражать, Клавдия Сергеевна — особа нервная, скандал из ничего способна возжечь, да хоть вот как сегодня утром — из-за мужниного пореза. Почти выбрил он и подбородок, и щеки, и верхнюю губу, а цепанул неловко лезвием в уголке рта — и полилось.
Он жене: «Клава, дай ватку скорее, порезался!»
А она (словно того и ждет): «Вот старый мудила, дожил до шестидесяти шести лет (тут она вздымает пухлый палец в золотом перстне), а бриться не научился! А туда же — подполковник! И до трех звезд дослужить не удосужился, вахлак! Тьфу!»
И не торопится с ваткой, не торопится, словно хочет, чтобы Александр Матвеевич и сам кровью истек, и еще пол заляпал — опять же повод для злобной ворчбы.
— Была бы под полковником, а так под подполковником!.. — шепчет про себя Александр Матвеевич и усмехается тихохонько, — не дай бог, не дай бог.
Да и шут с ней, с Клавдией Сергеевной, до утра он ее не увидит, а то и до самого вечера: если такая погода устоит и завтра, он с работы прямиком на любимый остров отправится — по лесу бродить, уток смотреть, в домино или в шахматы на пенсионерской площадке играть. Нормально.
Единственная неприятность на путях и насыпи — собачье дерьмо. А то и человечье. Но собачьего — чересчур, глаз нужно востро держать — наступишь, потом отскребай.
Александр Матвеевич доходит до будки шиномонтажа, за которой переезд, кивает парню в грязной робе, тот торопливо курит возле забора: запарился парнишка, с утра все бросились колеса менять, тепло, очередь вон какая… И поворачивает обратно. Отсюда до его поста со шлагбаумом пять минут неспешного хода.
Невдалеке, между путями и забором, замечает женщину в красном пальто: выгуливает собаку, на лайку похожую, с хвостом крученым, но габаритами пожиже лайкиных.
— И то, где людям в городе животное выгулять? — привычно рассуждает про себя обходчик. — Не в парке ж. Только на путях. Да они ни на что другое и не годятся, пути. Поезда тут ходят — да разве это поезда! — тепловоз с двумя вагонами цемента раз, а то и полраза в сутки. Пустая территория. Да.
На душе Александра Матвеевича спокойно, тепло. В мыслях он уже заваривает себе чай с бергамотом, и пока тот настаивается, режет огурец, ветчину, хлеб, устраивает сэндвич, кладет сверху лист салата. Нормально.
Через два дня Пасха, и он вспоминает не без удовольствия, что купил себе целых пять разных мини-куличей да массы творожной вместо пасхи; поедет в Серебряный бор, разложит на заветном пеньке лакомства, термос достанет, начнет дегустировать, сравнивать — это у него традиция пасхальная. От Клавдии Сергеевны ни куличей, ни пасхи, ни даже яйца крашеного не дождаться — один, говорит, холестерин. Дрянь-овсянки наварит с утра, и хочешь — хлебай, не хочешь — никто не неволит.
Что-то тычется в ногу. Ну да, полулайка обнюхивает — доверчивая. Первый раз ее вижу, незнакомая псина.
— Вы не бойтесь, он у меня очень любопытный пока, молодой еще! — слышит голос, поднимает глаза. — Тони, отстань, Тони, не приставай! Фу!
Тони хозяйку не слушает, продолжает вертеться у ног обходчика, подпрыгивает, точно подачки просит или ласки. Женщина растерянно улыбается Александру Матвеевичу, а тот рассматривает ее: волосы золотистые с легкой проседью зачесаны назад, собраны в пучок, лоб открытый, честный, морщинки вокруг глаз — словно смеется она не переставая. Обходчик ставит ведро на бетонную шпалу, садится на корточки:
— Ну что, пес, играть, небось, хочешь? Да вот хозяйка не дает, все спешат, спешат, дела у них… А апорт носить умеешь, а? Ну-ка!
Он поднимает ветку с земли, машет перед носом собаки, бросает:
— Тони, апорт!
Хозяйка смеется:
— Да я с ним и не играю, только муж, а муж по вечерам с ним гуляет…
Короткий визг прерывает ее сагу — Тони стоит у забора, скулит, поджав лапу. Александр Матвеевич замечает, что из нее капает кровь.
— Ну что ты будешь делать! — в сердцах восклицает он. — Вот ведь не повезло парню — лапу поранил! Тут столько стекла — бьют, бьют и бьют ведь!
Они с хозяйкой бегут к Тони. И правда, из правой передней лапы сочится кровь — наступил на осколок.
— Ой, как же ты, Тоничка, как? Больно? Что ж теперь делать? — женщина гладит собаку по загривку, причитает.
— А вот что, — Александр Матвеевич решительно берет пса на руки. — Пойдемте, у меня там и перекись, и бинт, и марля, обработаем, перевяжем — будет как новый.
И он широко шагает с собакой на руках по путям к розовой будке. Хозяйка семенит сзади, ей трудновато шпалы считать на высоких каблуках.
В будке тесно: лежанка в полкомнаты в углу под пыльным оконцем, рядом столик колченогий с электрическим чайником да стул. На стене шкафчик — с аптечкой, кофе-чаем-сахаром. Под лежанкой, заправленной старым серым солдатским одеялом — инструмент. И еще пульт для шлагбаума у двери. Вот и все.
— Он же вам все запачкал, все запачкал! — причитает женщина.
Она стоит в дверном проеме, а Александр Матвеевич уже уложил пса на пол, склонился, осматривает рану.
— Вы на стул садитесь и держите его крепко, а я рану обработаю, — говорит обходчик.
Он снимает ярко-розовый жилет, куртку, достает лекарства, садится на лежанку.
Пять минут, и лапа туго перебинтована, сверху на нее надет полиэтиленовый пакет.
— До свадьбы заживет, да, Тони?
Пес поскуливает, нюхает бинт, виновато крутит хвостом.
На синей куртке Александра Матвеевича бурые пятна собачей крови, да и на полу тоже.
— Дайте, я вытру, тряпка у вас где? А куртку нужно холодной водой, тогда и следов не останется, — женщине неловко, ей хочется чем-то отблагодарить обходчика.
— Ничего-ничего, я сам. Не беда. Бывает. Чаю вот не хотите? У меня хороший, с бергамотом.
— Нет-нет, что вы, мне так неудобно, мы уж пойдем, хорошо? — женщина встает со стула, пристегивает Тони поводок, выходит. — Спасибо вам большое, спасибо! До свиданья.
— И вам не болеть. Да, Тони?
Они уходят.
Александр Матвеевич включает чайник, достает из-под кровати бутылку с водой, моет руки на крыльце, оттирает тряпкой пятна на куртке, потом с полу.
Женщины с собакой уже не видать, скрылась уже за углом гранитной мастерской. Включает приемник на столе, из него бодрый говорок ведущего — о пробках, о новостях.
![]() |
Александр Матвеевич пристраивает бабы Олино зеркальце на подоконнике и причесывается, причесывается тщательно — волосы у него хорошие, густые, седые, но не сплошь. Рассматривает круглую свою физиономию |
Весь остаток дня Александр Матвеевич собирает бутылки, осколки, банки уже с насыпи. Их там очень много — не меньше трех десятков полных ведер он относит в помойный бак у гранитной мастерской, а то и больше — не считал. И только когда темнеет, возвращается — спину ломит — в будку. Ужинает большим яблоком, залезает на лежанку, пристраивает под спину деревянную колобашку и хилую подушку, читает. Читает Конрада. Страницы выцветшие, кое-где и в очках шрифта не разобрать, но обходчик не торопится: пока не усвоит каждое слово, вперед не двигается. На улице шумно, машины едут и едут, гудят и гудят, еще и светофор на переходе пиликает постоянно, и странно читать про дальние страны, про шхуны да про грот-мачты, про малайских султанов да про английских капитанов... Хочется туда, в тропический морок, прибиться к песчаному берегу с приливной волной и зажить в первобытной простоте, когда черное — это черное, как африканская ночь, а розовое — это не грязные стены путевой будки, а оперенье южных птиц. От чтения становится Александру Матвеевичу грустно: с волной уже никогда никуда не прибиться, а вековать остаток жизни в будке да в квартирке на улице Глаголева, да… Да больше, собственно, и негде.
В половине десятого — а на улице все шум, все шум — Александр Матвеевич идет помочиться к забору картинг-центра, затем гасит свет и ложится снова, лежит на спине, смотрит в темный потолок, на котором то и дело вспыхивают красным отражения стоп-сигналов. Он вспоминает утреннее приключение — серые глаза женщины, глуховатый тембр ее голоса и вздыхает. И засыпает.
Наутро, сдав смену косоглазой бабе Оле, Александр Матвеевич домой не торопится — стоит у забора, в том месте, где вчера пес поранил лапу. Но вот и десять часов минуло, и половина одиннадцатого, а женщина с собакой так и не появилась.
— Тьфу, дурак! — бормочет под нос. — Зачем ей с раненым псом сюда тащиться? У дома выгуляла, и всех дел… Да и вряд ли она сюда еще придет. Откуда ей знать, что я все осколки убрал? Старый ты дурак, права твоя Клавка!..
Огорченный собственной глупостью, отправляется обходчик в ближние дворы за гаражами: быть может, они там гуляют, но и там — никого. Всюду пусто да равнодушно, равнодушно да пусто.
К тому ж суббота — кто знает, может, она спит допоздна. Или на дачу уехала. Тепло ведь, почти как летом. Да и Пасха завтра.
На Пасху Александр Матвеевич остается дома. Терпеливо ждет, пока собирается жена — она едет в гости к детям, а он сказывается головной болью и обещает приехать к вечеру. Клавдия Сергеевна ворчит:
— Вечно у тебя то понос, то золотуха! К детям съездить в праздник и то не можешь!
Александр Матвеевич не спорит, про себя думает: «Какой такой у нее праздник? Ей что Пасха, что День милиции — без разницы. Тоже!»
Но радость одиночества длится недолго, часа полтора-два. А дальше привычная муть тоски, тоски, и вот уже одиночества ужас.
Такой, что Александр Матвеевич хватает тарелку с сушилки и бьет ее вдребезги об пол. Пока собирает да заметает осколки, успокаивается немного. Одевается, едет к детям. До метро пешком — это долго, да. Но, может быть… Нет, разумеется, ничего и никого.
Дорогой вспоминает, что в году есть два месяца на А — апрель да август, и оба — его любимые. Светятся оба светом мягким, рассеянным. Только апрель — уже теплый и с легкой надеждой, а август — еще теплый и безо всякой надежды. Философствуя таким образом, Александр Матвеевич доходит до метро, спускается и уезжает.
Во вторник утром обходчик Григорий, мужик косматый и глуховатый (этот дефект он тщательно, но безуспешно скрывает — вдруг погонят с работы), которого меняет Александр Матвеевич, говорит усмешливо и гулко:
— Тут вчера утром какая-то приходила, спрашивала. Тебя, что ли, собачку ты какую-то у ней унес… А?!
— А ты что?
— А я — завтра приходи. А?!
— Правильно.
— А?!
Стало быть, женщина про него вспомнила. Вот только чего она хочет? Может, не приведи господь, денег ему принесет или еще какую милость? За услугу. С нее станется…
Эта мысль тревожит Александра Матвеевича, и ему уже не очень хочется, чтобы она пришла.
— А как собака, она сказала? — кричит Григорию (тот одышливо завязывает шнурки на ботинках, собирается уходить).
— А? Что собака? — Григорий поворачивается к коллеге левым ухом, которое, по его разумению, слышит лучше, хотя не факт.
— Да ничего, ничего.
— А?!
Григорий уходит, а Александр Матвеевич пристраивает бабы Олино зеркальце на подоконнике и причесывается, причесывается тщательно — волосы у него хорошие, густые, седые, но не сплошь. Рассматривает круглую свою физиономию: глаза большие с пушистыми ресницами, губы кропотливо, почти сердечком, вырезанные — шестидесяти шести ему не дать, что-то детское во взгляде, что делает его моложе. Возможно, это живой, изменчивый взгляд — то веселая искра, то грустная, то тень задумчивости. Александр Матвеевич подмигивает себе, встает, надевает рабочий жилет. Сегодня совсем тепло, сегодня можно и без куртки, прямо на свитер.
И вот момент, которого он ждал три с лишним дня: робкий стук в дверь. Открывает, смотрит вниз, на раненого пса, но там сапожки женские, поодаль — ботинки мужские.
— Простите, это я, то есть мы. Помните, вы нашу собачку перевязали?
— Да-да, заходите…
Заходить, разумеется, некуда — в сторожке троим никак не уместиться. И обходчик выходит на улицу.
— Ну и что там наш пациент? — спрашивает, теперь глядя в сторону, как раз на рельсы, уходящие, кажется, за горизонт, а на самом деле — за заводские ворота.
— Славно, все уже почти зажило! А это вам, — протягивает пакет. — Кулич. Я сама пекла, попробуйте!
— Да-да, угощайтесь! — вторит мужской голос, тонкий, почти визгливый.
Александр Матвеевич смотрит на мужа: худой, седогривый, в джинсовом костюме, профессор, наверное, или детский писатель.
— Спасибо. Не стоило так беспокоиться, не стоило! А стекла я все собрал, так что приходите, гуляйте, когда вам будет угодно! И Тони привет, привет! Я ему тоже что-нибудь принесу, косточку, а?!
Все это обходчик говорит внезапно бойко, весело, почти игриво.
Гости уходят, он садится пить чай с дареным куличом. Кулич невкусен, пресен, крошится несносно. Приходится мазать его обильно творожной массой — тогда куда ни шло.