Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Мокрая ряса. Глава из романа Владимира Шарова

Мокрая ряса. Глава из романа Владимира Шарова

Тэги:

От редакции: в 2018 году в издательстве АСТ (редакция Елены Шубиной) вышел роман известного российского писателя Владимира Шарова «Царство Агамемнона». «Медведь» предлагает вашему вниманию главу из последней книги замечательного писателя и человека, лауреата Букеровской премии и «Большой книги», как всегда посвященной трудным и неизвестным страницам российской истории Владимира Шарова.

…У меня на сберкнижке было немного денег, – продолжала Галина Николаевна (для своих Электра), – у нас сразу повелось: все, что муж зарабатывал, проживали. У Сережи даже обычной заначки не было. Деньги лежали в комоде на верхней полке, кому сколько надо, столько и брал, на все хватало: и на Пашеньку, и одевались нормально, гостей тоже принимали не хуже других.

А тут Сережа вдруг испугался, что его арестуют, и я останусь ни с чем, решил копить. Половину жалования, как раньше, клал в комод, а на вторую в сберкассе покупал облигации. Я понимала, что он ради нас с Пашей старается и все равно, как ни ужималась, дебет с кредитом не сводился. Конечно, это было не страшно, и в другой раз я бы не стала проедать плешь, но было одно обстоятельство. В самом конце 1952 года условно-досрочно был освобожден отец,  он вышел на свободу на четыре года раньше матери.

Вышел, и, как бывало сплошь и рядом, понял, что приткнуться некуда. В Москве в Протопоповском есть две комнаты, но в столицу ход заказан. Поначалу думал, что его приветят истинно-православные, поехал по одному адресу, по другому – везде облом. Люди сделались боязливы, человека со стороны на пушечный выстрел не подпускали.

У отца был и другой план – пристроиться около церкви. За последние годы, хоть и скупо, стали открывать храмы, и он мечтал о небогатом сельском приходе – в России или на Украине. Но скоро стало ясно, что и тут надеяться не на что. Вятский священник, у которого он однажды заночевал,  его высмеял, сказал, что с четырьмя судимостями ни на священство, ни на дьяконство пусть не рассчитывает, даже псаломщиком не возьмут».

Тем не менее первые полгода отец как-то протянул. Электра каждый месяц переводила ему небольшие деньги, но в августе муж  сказал, что все, дальше они никому помогать не станут. Если дела пойдут не фонтан, ей, Электре, и их сыну придется хуже, чем Жестовскому. Тот, как ни крути, тертый калач, через многое прошел, попадал в разные переделки, а они оба – малые дети.

Когда отец вместо денежного перевода получил от Электры письмо, где было, что Телегин наложил руку на все деньги и она не знает, что делать: пока, как может, пусть выкручивается сам, – ему стало кисло.

С начала осени Жестовский прочно обосновался на паперти пермского храма Святых Апостолов, но подавали плохо, вокруг был целый выводок инвалидов недавней войны, некоторые без обеих рук, другие без ног – эти катались туда-сюда на тележке, ясно, что увечным перепадало больше. Вдобавок за последние годы народ вконец обеднел. Бывало, за целый день Жестовский и на кусок хлеба не набирал; тут же, за кладбищенский оградкой, ложился спать голодный. О том, что будет зимой, он даже загадывать боялся, по всему выходило, что зиму не пережить.

«Но, как бывало не раз, – продолжала Электра, – когда дело доходило до края, Господь к нему смягчался. Как-то, выходя из храма после архиерейской службы, его прямо на паперти приметил архиепископ Пермский и Сольвычегодский Алимпий. С Алимпием они были знакомы еще по двадцать восьмому году, когда оба участвовали в заседании истинно-православного собора, который позже стали звать «кочующим».

Проходя мимо, Алимпий, что узнал, ничем не показал, но через час, когда остался один, послал монашка, своего келейника, за Жестовским. Сначала сидели в кабинете Алимпия, потом перешли в трапезную. Стол был царский, мало того: когда Жестовский встал, чтобы проститься, Алимпий остановил и сказал, что ближайшие две недели, то есть до 14 октября, когда он уедет в Москву на заседание Синода,  Жестовский его гость.

За эти две недели они много о чем успели переговорить и много кого помянуть. Оба смотрели на вещи схоже, считали, что те тысячи мучеников за веру, что теперь лежат в земле, многое поменяли; у Святой Руси появилось столько новых заступников, что Господь вспомнил о Своем народе; сатана еще не выкинул белый флаг, но на глазах слабеет, недалек день, когда Господь восстановит Завет с нами. Немец был очень силен, и без Божьей помощи мы бы не взяли верх, но в октябре 1941 года, когда было совсем тяжело, Господь прислал на подмогу целый сонм ангелов и те закрыли красноармейцев своими крылами.

В каком бы неравном положении они сейчас ни находились,  Алимпий был благодарен Жестовскому, что смягчился, больше не держит синодальную церковь за дьявольское отродье, не осуждает его, Алимпия,  за возвращение. Оба расчувствовались, утирая слезы, с нежностью вспоминали людей, которых и тот, и тот знали и которые все эти годы спасали веру, не дали ей угаснуть.

Когда Алимпий понял, что Жестовский не готов его укорять, напротив, был бы рад сам вернуться, он, чтобы не ставить старого товарища в неловкое положение, сказал, что коротко знаком со многими местными и столичными чекистами, то есть знает дела не только в своей епархии, и вот, как бы он ни хотел помочь, человеку, как Жестовский, с четырьмя судимостями, никто ходу не даст. Ни один МГБешник его назначение не завизирует. Впрочем Жестовский слова Алимпия принял спокойно: две недели сытой, спокойной жизни в любом случае были огромным подарком.

Дней за пять до отъезда Алимпий спросил, не припоминает ли Жестовский некоего отца Игнатия и добавил: сильный проповедник,  он из наших, из истинно-православных. У этого Игнатия в Соликамске целая община, предана ему прямо на диво. И опять повторил: мощный, красивый пастырь, Тихону-патриарху он бы понравился. Жестовский сказал, что нет, даже не слышал.

Алимпий как будто согласился: не слышал – и ладно, но ближе к вечеру второй раз вернулся к Игнатию, сказал: «Как же ты, Коля, его не припоминаешь? Он говорил, вы на одной зоне чалились, где-то под Тайшетом. Ты его и окрестил и на путь Божий поставил, иначе как святым старцем он тебя не зовет».

Жестовский снова думал отмахнуться, но на всякий случай   все же спросил Алимпия: «А кто по фамилии твой отец Игнатий?»

Алимпий сказал: «Он Игнатий Сбарич, по виду ему лет тридцать пять, может, сорок, не больше», – и тут Жестовский вспомнил. В лагере он тогда много проповедовал. По воскресным дням натоптанной вокруг бараков тропой зэки ходили за ним словно овцы за пастухом, и он чуть не до отбоя рассказывал им о Спасителе.

Среди тех, с кем он тогда сблизился, числилось немало занятных людей. Сбарича Жестовский тоже вспомнил; мальчонка в тридцать шестом году – ему и семнадцати не было, откуда-то из-под Тамбова – сел за ерунду: колоски не колоски, но похоже. Когда исполнилось шестнадцать, перевели досиживать на взрослую зону к ним в Тайшет. Несмотря на три лагерных года, в сущности, ребенок, он ходил за Жестовским как утенок за уткой. Жестовский книга за книгой пересказывал ему Священное Писание, учил молиться и предстоять перед Богом, а потом один его лагерный ненавистник по фамилии Лупан прямо из-под носа у Жестовского мальца увел.

Лупан был по-своему яркий человек. До войны вольнослушатель Академии художеств, после революции четыре года отработав в Чрезвычайке, сделался хранителем кабинета японской гравюры в Эрмитаже. Сильный, мощный человек, он и в лагере сумел себя поставить, даже блатные обходили его стороной.

Сев ребенком, Сбарич еще не держал в руках женщину, и вот, когда ему осталось досиживать полгода, испугался, что на воле, оказавшись наедине с какой-нибудь профурсеткой, сплохует. Тут-то Лупан и подсуетился – за сахар вызвался ввести Сбарича в тонкости дела. Охальник и матерщинник, отрабатывая гонорар, он с таким смаком живописал Сбаричу срамоту, которую резали на своих досках безбожные япошки, так внятно объяснял, где что и как мужчина делает с женщиной, что малец не утерпел, переметнулся к нему.

Ночью после отбоя, когда этот хранитель японских гравюр начинал свои рассказы, Жестовский и сам слушал его с вожделением, в том, что он говорил, было столько отличного знания предмета и тут же столько похоти и соблазна, что Жестовский ловил себя на том, что и сам, следя за повествованием, забывает о Спасителе. Однажды, когда отработав свой сахар, Лупан уже храпел, Жестовский вдруг стал думать, почему грех ярче праведности? Может, Господь не желал нам добра, хотел соблазнить: уж слишком святость бесплотна и анемична. А теперь выходило, что пока он отрекался, Сбарич где-то поплутал и к нему вернулся.

По лицу Жестовского Алимпий понял, что дело выяснилось, они снова выпили и он продолжал: «Этого отца Игнатия, я не просто так вспомнил. Сам я вернулся в Синод в сорок четвертом году, когда понял, что мы побеждаем и что без Божьего благословения здесь не обошлось. Обратно не просился, почти два года меня уговаривали, а когда пришел, приняли под белые руки и ни в чем не обманули, насыпали полной мерой. В том же 1944 году вернули мою прежнюю Пермскую кафедру, еще через пару лет дали митрополитство, и ввели действительным членом в Святейший Синод. И не церковь это придумала, сама власть захотела, чтобы и мы, и синодальные, и даже староверы стали вместе.

В Синоде я как раз ведаю всеми возвращенными, взял бы, конечно,  и тебя, если бы не четыре судимости. Тут уж не моя епархия. На сей счет твердое указание МГБ: если два срока и больше – значит, рецидивист. Короче, сейчас речь не о тебе, а о Сбариче. Я на него давно глаз положил и, если узнаю, что Игнатий готов перейти в Синод, приму с радостью, сразу дам хороший приход. А годика через два можно и о Москве подумать. Сейчас храмы открываются, места есть и такие батюшки, как Игнатий, нужны.

Но если бы вся печаль в этом, я бы не стал тебя тревожить. Дело, – продолжал Алимпий, – серьезнее. От верных людей слышал, что и Игнатий считает, что Господь вернулся. О том, что все только царство сатаны, больше разговора нет. Но на возвращение в Синод не решается – его стопорит приход. Почти сотня душ – половина сидельцы, у некоторых, как и у тебя, несколько ходок. Они его не поддержат, трещина пройдет сверху до низу, такую не замажешь. А терять духовных детей любому пастырю страшно.

В общем, Игнатий то сюда склоняется, то туда, а время уходит. Вот если бы ты, Николай, ему написал, сказал, что благословляешь, тогда другой коленкор. Вижу, хочешь спросить, чего это я взъерепенился, – говорил Алимпий, – какого рожна порю горячку? Да я потому гоню волну, что и вправду горячо.

Соликамск городок маленький – все на виду и местным чекистам Сбаричева паства глаза намозолила. У них руки чешутся взять скопом и в колодки. Чекистов можно понять, –  продолжал Алимпий, – во-первых, непорядок, а во-вторых, если раскрутить дело, на всю страну прогремишь, а это и чины и должности новые. И в последнее время вижу, слуги государевы слушать меня подустали. Пока они против идти не рискнут, знают: у Алимпия на Москве рука, но счет на дни. Если поймут, что я их за нос вожу, что Игнатий не обратно в Синод – в мученики метит, ордера на арест прямо посыпятся.

Короче, я думаю, – продолжал Алимпий, – если этому Сбаричу от тебя письмишко придет, где будет: так, мол, и так, знаю все твои обстоятельства, оттого и благословляю, сын мой, на возвращение в лоно официальной церкви, ты, Коля, невесть сколько христианских душ спасешь. – И закончил: – Ведь мучеников уже довольно, кому-то можно и льготу дать».

«Отец, – говорила Электра, – подумал-подумал и сказал, чтобы принесли бумагу. А дальше каким способом письмо доставили Игнатию,  можно только догадываться, но уже через сутки Сбарич был в Перми. Как только митрополиту доложили, что Игнатий прибыл, Алимпий вышел в приемную, ласково с ним поздоровался, но не остался, попросил монашка, чтобы шофер подогнал к крыльцу машину и, сославшись на дела, уехал. Было ясно, что он все понимает, не хочет мешать отцу и Сбаричу.

Едва они остались вдвоем, Игнатий бросился целовать отцу руки, хотел и вовсе опуститься на колени, но отец подобные вещи не любил. Устроившись за тем же столом, отец слушал, а Сбарич рассказывал, что было с ним за эти двадцать лет, понятно, что то и дело разговор возвращался к Тайшетской зоне. Вспоминали отбывавших с ними срок; кого уже не было на свете, налив рюмку, поминали.

Вспомнили и Лупана. Отец боялся о нем заговорить, как мог обходил Сбаричеву измену стороной. Игнатий сам на него вырулил. Сказал, что всегда считал, что в нем борются два ангела, добрый и злой, то один пересиливает, то другой. Когда освободился, жил по Лупановой правде, думал наверстать отнятое лагерем. Блядовал, благо бесхозных баб вокруг море разливанное. Однако скоро такая жизнь и сам себе вконец опротивел.

Другое дело – то, что Игнатий слышал от моего отца, – сказала Электра. – Тут наоборот каждый день будто тряпочкой протирают. В итоге шаг за шагом отца в нем, в Игнатии, сделалось столько, что, не делясь этим с другими, жить стало нельзя.

Алимпий вернулся поздно, Игнатий уже торопился, чтобы успеть к соликамскому поезду. К этому времени, – продолжала Электра, – отец многажды ему подтвердил, что письмо он писал сам, без какого-либо давления, упаси Бог – принуждения, написал потому, что и вправду убежден, что мир больше не есть вотчина сатаны. Спаситель вернулся, церковь, таинства снова благодатны,  оттого он и благословляет Сбарича и его общину на возвращение в Синод.

Когда Сбарич уехал, Алимпий даже не стал спрашивать Жестовского, как прошел разговор, и так было ясно, что с тем, что его интересует, все в порядке. На другой день сказал: «Ну что, Коля, останешься у Сбарича? Его прихожане многое бы дали, чтоб остался. В нынешних обстоятельствах и для тебя выход. Община богатая, среди паствы Сбарича немало хорошо обеспеченных, тебя бы там с рук не спускали, жил бы как у Христа за пазухой».

Отец сказал: «Нет, не останусь, на неделю поеду, хочу посмотреть,  как он, ведь Сбарич мне все равно что сын, но остаться – ни при каких условиях. Ты, Алимпий, не хуже меня знаешь, что стаду два пастуха во вред. И не уследишь – смута начнется».

Отец рассказывал, – продолжала Электра, – что через три дня, когда они с Алимпием уже прощались, тот сказал: «Ты, Коля, оказал мне большую услугу, правильнее даже сказать очень большую, а я должной мерой отплатить не могу, прихода для тебя у меня нет. Вот тут конверт, в нем десять тысяч рублей, хватит на полгода, не меньше, но моя из этих тысяч только одна, остальное собрал отец Игнатий и, когда приезжал,  отдал мне, сам передать побоялся. Значит, деньги от Игнатия, а от меня небольшой портплед, в нем два полных комплекта облачения – священническое и монашеское (то и то теплое, из чистой шерсти), все вплоть до панагии».

В довесок к облачениям Алимпий вынул из аккуратной папки большой лист веленевой бумаги, на котором золотом со всеми мыслимыми подписями и гербовыми печатями было написано, что предъявитель сего протоиерей Николай Осипович Жестовский является полномочным представителем Пермского митрополита и члена святейшего Синода Алимпия Севгородского.

«С этой бумагой, – сказал Алимпий, – и не только в моей епархии, любой приходской батюшка тебя и накормит, и напоит, и спать уложит. А намекнешь, что готов посодействовать, пособить в его нуждах, и ручку позолотит».

Приехал отец в Соликамск в субботу, – продолжала Электра, – а через девять дней, в понедельник, сказал Сбаричу, что завтра уезжает, уйдет из дома рано и просит, чтобы никто не провожал. До поезда ему надо побыть одному, обдумать все, что он здесь, в Соликамске, видел, и за всех помолиться.

На рассвете отец достал из портпледа подаренные Алимпием рясу, крест, во внутреннем кармашке нашел архиерейскую панагию, надел и ее, потом натянул сапоги и пошел в лес, который начинался сразу за железнодорожными путями. Шел как бог на душу положит, без тропинки, утопая ногами во мху, стряхивая с папоротников и кустов росу и, хотя в лесу было сухо – полмесяца не выпало ни одного дождя, – скоро ряса чуть не до пояса стала мокрой хоть выжимай. Впрочем, ему это не мешало радоваться жизни, возносить благодарственные молитвы».

Скоро он набрел на какую-то тропинку и уже по ней через час вышел к небольшой красивой речке. На берегу приметил обглоданный водой топляк; устроившись среди сучьев как в кресле, отец сидел, грелся на солнце и тут же сушил рясу. Пока она сохла, снова и снова благодарил Господа. Через много лет он говорил дочери, что и не упомнит другого дня, когда ему было лучше. Несмотря на середину октября, теплынь, солнце жарит будто летом и от елей такой хвойный дух, что дышишь-дышишь, не можешь надышаться.

В общем, и в мире и в душе – везде полная благодать. Больше того,  какая-то безмятежная уверенность, что все у тебя будет в порядке, будет еще долго, может, и не один год. К середине дня, когда ряса наконец высохла, он по той же тропке вернулся к железнодорожным путям. Рассудил, что станция должна быть направо и, подоткнув полы рясы, словно в детстве запрыгал со шпалы на шпалу.

«На вокзале, – продолжала Электра, – отец посмотрел расписание: вечером было два поезда – один через Пермь и Ижевск в Москву, а второй сворачивал раньше и шел в Свердловск. И тот и другой надо было ждать больше трех часов, а куда ехать все равно. Деньги были и на билеты, и на еду, а если на полпути вздумается сойти, снять комнату, то жить в ней,  пока не надоест».

За пару часов отец успел привыкнуть к своему новому священническому облачению, ряса и вправду была хороша – мягкая, теплая, из настоящей овечьей шерсти, – он чувствовал, что она и большой крест, который теперь висел у него на груди, что бы дальше ни случилось, сумеют его защитить. На вокзале Жестовский сначала устроился в зале ожидания, правда, садясь на лавку, на всякий случай спрятал обратно в портплед панагию. Понимал, что в небольшом провинциальном городке человек в священническом облачении немалая редкость, если же вдобавок окажется, что он архиерей, на него станут пальцами показывать.

«Еще с лагерной поры, – продолжала Электра, – отцу хорошо молилось среди барачного шума и суеты; здесь, на вокзале, стоял почти такой же гомон. Он нашел себе место подальше от касс, скамья была в самом углу и, привалившись к стене, стал просить Господа сначала за Алимпия, потом за Сбарича, но особенно старательно за Игнатиевых прихожан, которых окормлял целую неделю, служил литургию, исповедовал, причащал. Он был рад, что его во все это впутали и что именно благодаря его письму Сбарич теперь вернется в Синод. Но главное, что ни аресты, ни долгие лагерные сроки пастве Игнатия больше не грозят».


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое