Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература

Керуак, Гинзберг, Берроуз и другие битники

Керуак, Гинзберг, Берроуз и другие битники

Тэги:

В издательстве «Альпина-нон-фикшн» выходит документальная книга Барри Майлза «Бит-отель». О парижском отеле, где жили в 50-е годы знаменитые американские писатели.

Пятого октября 1957 г. Аллен Гинзберг, Питер Орловски и Грегори Корсо приехали в Париж, где мадам Рашу уже приготовила для них комнату в Бит Отеле. Они уже приезжали в Париж в начале лета, но в гостинице не было свободных номеров: во всех остальных приемлемых по цене отелях нельзя было готовить, так что, ожидая освобождения комнаты, они решили поехать в Амстердам. В тот день, когда они приехали, произошла авария на подстанции. Не было газа и электричества, метро не работало. Свечи продавались на улице по 35 сантимов за штуку. Но они были счастливы, что вернулись и что в конце концов после месяца скитаний поселились в каком‑то определенном месте. Аллен, Грегори и Питер втиснулись в номер 32, он находился на последнем этаже, прямо под самой крышей, которая протекала во время дождя. Они скинули рюкзаки и убрали вещи в шкаф с двумя большими ящиками и украшенной орнаментом дверью с зеркалом. Выстирали нейлоновые рубашки и шерстяные носки в потрескавшейся раковине, а Аллен почистил вельветовый пиджак, заляпанный во время путешествия и развесили белье на грязной черной оконной раме. Из окна открывался романтичный вид на средневековые крыши и трубы улицы Жи-ле-Кер, через пять домов вниз по улице они могли видеть Сену и продавцов книг, выстроившихся вдоль нее, а посередине реки — на острове Сите — мрачные башни Дворца правосудия. Большая серая птица «с глазами крысы» уставилась на них с крыши. Вот наконец писатели и поселились в парижской мансарде художников. На кровати лежали два матраса, один на другом, продавленные в центре. Еще там была двухконфорочная газовая плитка, а возле окна — маленький круглый столик, покрытый клеенкой. Стены, оклеенные выцветшими обоями, были очень тонкими, и после десяти часов вечера нельзя было шуметь, потому что за перегородкой жила пара, которой надо было рано утром вставать на работу.

Аллен писал: «Питеру нужно было побриться. Мне нужно было принять ванну. Грегори нужно было стать новым человеком. Комнате были нужны стены потолще — чтобы мы могли шуметь ночью и есть зеленое масло со стен. А это что, паук на потолке? Улитка? Улитка, которая оставляет за собой серебристый след. Питер был похож на большого вшивого бродягу.
Но постарайся не слишком шуметь, когда ешь этих улиток, потому что люди, которые работают по утрам, проснутся и будут ругаться за стенкой не толще бумажного листа». Сквозь отверстие в раковине доносятся звуки работающего у кого‑то радио. Мадам Рашу сказала Питеру, что когда он кипятит воду, то должен открывать окно, иначе стены станут влажными и выгнутся. Через неделю она пообещала им более дешевую комнату, где они смогут шуметь, сколько захотят. Они купили кастрюльки и сковородки, а очень скоро на улице Бучи, в паре улиц от них, обнаружили рынок, который работал днем, морепродукты, свежие фрукты и сложенные аккуратными кучами овощи призывно манили посетителей. Аллен был главным поваром и готовил отбивные, бобы, варил большие кастрюли спагетти, чечевичные супы и мидий на пару. Он утверждал, что французские мидии не надо чистить. Ночью все трое спали на одной большой поскрипывающей железной кровати.

Через три дня по прибытии в Париж Грегори познакомился с восемнадцатилетней девушкой и прикупил черный плащ с подкладкой из голубого королевского шелка, который он надевал, когда отправлялся на встречу с ней. У Грегори был настоящий талант находить состоятельных молодых женщин, которые с удовольствием давали ему денег, по крайней мере на крупы-макароны им всегда хватало — так что они никогда не голодали. Он прекрасно выглядел и был похож на итальянца,  и чем‑то напоминал Синатру.

Несмотря на почти полное отсутствие денег, Грегори несколько  раз уезжал из города, один раз он даже выбрался в Ниццу, где на открытии выставки работ Хуана Миро увидел Пикассо. Грегори закричал художнику по‑французски: «Я умираю голодной смертью, я умираю голодной смертью…» — и начал нести какую‑то околесицу, пока доброжелатели Пикассо не вывели его из зала. Он поехал дальше вдоль побережья до Барселоны, где каким‑то образом в его руки попал пистолет. Возвратившись в Париж, он принялся размахивать им перед американцами, которые сидели на открытой веранде кафе «Две макаки», крича: «Почему вы заставили меня умирать голодной смертью, вы, ублюдки?» Полиция арестовала его за появление нетрезвым на улице и нарушение общественного порядка — кстати, он действительно был пьян — и отпустила на следующее утро.

Париж, 50-е

Грегори был порывистым, общительным человеком, он не обращал ни малейшего внимания ни на славу, ни на свое положение. Поэзию он считал своим призванием, спасающим его от криминала. Грегори был настоящим ньюйоркцем. Он родился в 1930 г. в самом сердце Гринвич-Виллидж в угловом доме между улицами Блекер и Макдугал, на первом этаже которого находилось похоронное бюро, тогда этот район считался итальянским. Он абсолютно не помнил свою шестнадцатилетнюю мать, которая отказалась от него, когда он был младенцем, и собиралась вернуться в горы родной Ломбардии. (В конце концов, они вновь встретились 60 лет спустя.) Его семнадцатилетний отец не мог его воспитать, и Грегори сменил восемь приемных семей в городе. Когда ему было одиннадцать, его отец снова женился и забрал его к себе, но, когда Соединенные Штаты вступили в войну, отца забрали во флот. Через год Грегори сбежал из дома и стал жить на улицах. Как‑то в 1942‑м он так проголодался, что разбил окно ресторана и ворвался внутрь в поисках еды. Его поймали, когда он вылез обратно, предъявили обвинение в воровстве и отправили в печально знаменитую Tombs, городскую тюрьму Нью-Йорка, на площади Фоли, место с жуткой репутацией, закрытое в 1947 г. Позднее Грегори вспоминал: «Меня отправили туда за кражу радиоприемника… В Tombs в возрасте 12 лет! Я там пробыл пять месяцев, без воздуха и молока. Большинство заключенных были темнокожими, они ненавидели белых и ужасно меня оскорбляли, но я вел себя как самый настоящий ангел: они крали мою еду, били меня и бросали очистки в мою камеру, а на следующий день я мог выйти и рассказать им, что видел дивный сон о призрачной девушке, стоящей на коленях возле глубокой ямы и смотрящей на меня».

Грегори рассказывал биографу Нелли Черковски: «У меня были самые лучшие учителя. Было там несколько ребят в тюрьме.
Когда я попал туда, мне было семнадцать, когда я вышел — девятнадцать. Понимаете? Это два очень важных года. Я был проблемой для общества. А знаете, что я приобрел в Даннеморе? “Красное и черное” Стендаля и моего Шелли. Это здорово встретиться с Шелли ребенком, когда они запирают тебя в клетку, потому что ты опасен… Ты сам хозяин своего времени. Я использовал его, чтобы исследовать книжные жемчужины. Я в тюрьме даже словарь изучал, я все слова выучил». Он занимался по огромному словарю, изданному в начале века, — Грегори начал с буквы «А» и планомерно изучил все слова, даже те,  которые были помечены как архаизмы.

Его освободили в 1950 г., накануне его двадцатого дня рождения, теперь он считал себя поэтом. Позднее Грегори писал: «Вернулся домой, пожил там два дня, сбежал из дома навсегда, правда, вернулся к вечеру, чтобы умолять о прощении и забрать мою коллекцию марок». Он устроился на работу в округе Гармент, а вскоре познакомился с Алленом Гинзбергом. Приятель Грегори работал художником и рисовал портреты посетителей в лесбийском баре «Стойло пони» на Третьей улице по Шестой авеню в Виллидже. Грегори как раз зашел навестить его, когда в баре появился Аллен. У Грегори была с собой большая пачка стихов, и каждому встречному и поперечному он рассказывал, что он — поэт. В то время в Виллидже подобные заверения были обычным делом, но Гинзберг заметил, что все стихи были набраны на печатной машинке, а это уже было необычно, к тому же ему понравился молодой человек с взъерошенной шапкой волос на голове и блестящими темными глазами, он подошел и представился.

Аллен познакомил его с Джеком Керуаком, представив как поэта. «А в каком жанре ты специализируешься?» — спросил Керуак. «Во всех», — ответил Грегори. Еще Аллен познакомил его с Марком Ван Дореном — лауреатом Пулитцеровской премии, он был профессором английского языка, учившимся раньше с Алленом в Колумбийском университете, и тот продолжал считать его мудрецом и называл «китайцем». Грегори был польщен тем, что его приняли как настоящего поэта, и купался в том внимании, что Аллен оказывал ему. Позднее Грегори писал: «Благодаря ему я узнал больше о современной поэзии, научился подавать себя в университетском обществе. Кроме огромного удовольствия, получаемого мною от веселых обсуждений поэзии, он был первым человеком, который был добр ко мне, он стал моим дорогим другом».

Париж, 50-е

Последнюю ночь в Париже поэты провели, гуляя по центральному рынку Парижа, они наблюдали за тем, как продается мясо, и дивились, с каким безразличием мясники в заляпанных кровью передниках таскали большие подносы с печенью или шли, сгибаясь под тяжестью половины коровьей туши, а на весь этот ночной разгул невозмутимо взирала церковь Святого Эсташа, построенная в готическом стиле. Аллен уделил описанию этой сцены большое место в своем дневнике, которую назвал «Апокалипсис на рыночной площади»: «Тележки, полные легких, тележки, полные печенок, тележки, полные сердец / Тележки, полные голов / Дрожащие и трепещущие легкие…» 

Едва поселившись в Бит Отеле, они принялись исследовать Париж. В полдень они поднимались на фуникулере на Сакре-Кер и с террасы смотрели на Париж, весь освещенный огнями, а потом брели обратно по узеньким улочкам Монмартра, мимо крошечного виноградника на улице Сент-Винсент, кафе и скверов. Они частенько заглядывали в Нотр-Дам, стоявший напротив на другом берегу Сены, удивляясь окнам-«розам». Они обнаружили, что после косяка марихуаны цвет северной розы кажется невероятно насыщенным, большая ее часть состояла из голубого дымчатого стекла 1270 г. и изображала деву в окружении пророков, королей, судей и патриархов. Они проходили под устремленными вверх контрфорсами, похожими на ноги паука, окружающие апсиду и, заплатив пожилой леди в кассе пару франков, залезали на башню, чтобы увидеть горгулий Виолле-ле-Дюка. Грегори посвятил им стихотворение: «…Они так установлены / Вытянуты горгульи шеи / Сидящая на корточках задумчивость с рвущимся с уст криком…»

Они ходили в Сен-Шапель подивиться ослепительному блеску голубого дымчатого стекла. Они ходили в Музей Родена и частенько наведывались в Лувр, но, прежде чем они вплотную занялись походами по музеям, Аллен свалился с азиатским гриппом и почти две недели провел в постели с сильным кашлем, принимая снотворное, чтобы поспать и успокоиться. У них кончились деньги, их спас чек на десять долларов, который прислал отец Аллена, и те деньги, что они взяли взаймы у подруги Грегори. Тут подоспела и ежемесячная пенсия Питера из Общества вышедших в отставку военных, так что за номер они заплатить смогли. Питера уволили из армии за психическую неустойчивость, он называл свою пенсию «деньгами сумасшедшего».

Радость Питера от прогулок с Алленом по Парижу была омрачена новостями, которые сообщила мама о его брате Лафкадио. В его семье люди страдали душевными расстройствами, а старший брат Юлиус находился в клинике для душевнобольных. Младший брат Лафкадио часто вел себя странно, но Питер был убежден, что его не нужно помещать в клинику. Пока они жили в Сан-Франциско, Аллен с Питером приглядывали за Лафкадио и прошлым летом взяли его с собой в Мехико, но Лафкадио знал, что ему вряд ли когда‑нибудь разрешат выехать за пределы Штатов. Когда Аллен и Питер отправились из Нью-Йорка в Танжер, Лафкадио вернулся обратно в Ньюспот, на Лонг-Айленде, где стал жить с мамой и сестрой-близняшкой Мэри. Раз в июле он предпринял попытку жить самостоятельно и снова переехал в город к бывшей подружке Аллена Элизе Коуэн, которая жила на Четвертой Восточной улице, но это не помогло, а Элиза, которая сама не отличалась крепким душевным здоровьем, отправилась на Западное побережье.

Лафкадио вернулся домой, в перестроенный курятник, в котором жила семья Орловски, но его мать Кэтрин решила, что ей трудно с ним управляться. Как‑то во время спора он ударил ее, а она в отместку кинула в него большую металлическую открывалку, распоровшую ему руку до кости. Питер боялся, что Лафкадио закончит свои дни в клинике для душевно­больных вместе с Юлиусом, и решил, что он должен вернуться и приглядывать за своей безумной семейкой: защищать мать и сестру, быть старшим братом Лафкадио, постараться забрать Юлиуса из Центрального госпиталя Айслипа, где к тому времени тот провел уже шесть лет. Аллен вспоминал, что как‑то в конце ноября Питер проснулся в слезах и сказал: «Юлиус в клинике, я не могу просто оставить его там и наслаждаться жизнью здесь, слоняться по миру, забавляя себя. Я уже почти год не был дома».

Но у Питера с Алленом не хватало денег, чтобы оплатить проезд Питера на пароходе, правда, Керуак был должен Аллену 225 долларов, он одолжил у Аллена его сбережения, когда тот служил в торговом флоте, чтобы добраться до Танжера. Теперь же, когда «В пути» отлично расходился, Джек ждал чека на большую сумму и, хотя и знал о проблеме Питера, не хотел посылать деньги Аллену, потому что боялся, что сам окажется на мели прежде, чем дождется денег. В своих письмах он продолжал, крайне раздражая Аллена, говорить о деньгах, но так и не послал их. В своем последнем письме он сказал Аллену, что заплатит ему в январе, когда придет следующий чек. Питер отправился в посольство Соединенных Штатов, чтобы просить о ссуде. Они снабдили его письмами к нужным людям, но предупредили, что вся процедура может занять несколько месяцев.

Париж, 50-е

Летние туристы уехали, и, как и обещала мадам Рашу, Аллен с Питером переехали в более удобную комнату. Они поселились в номере 25 на третьем этаже, а в соседнем номере обитал Гай Карлофф — художник, благодаря которому они попали в отель. Голландец с американским паспортом, Карлофф был мужчиной ростом шесть футов с длинными черными волосами, которые он зачесывал назад с помощью геля. Когда он не рисовал, то читал Генри Миллера и вступал в длинные пьяные препирательства со своей подругой Шэрон Уолш, иногда при этом страдала мебель. Однако к Питеру с Алленом он относился хорошо и частенько подкармливал их; когда они только приехали, он выдал им фунт английского бекона и пачку английского масла. Питер был очарован им, и в письме к поэту Рону Левинсону он написал, что Карлофф «всегда занимался любовью с девушками при свете свечи и хорошо питался». Карлофф был из зажиточной голландской семьи, и она посылала ему достаточно денег, вот почему мадам Рашу иногда отпускала ему в кредит в баре и позволяла задерживать плату за жилье.

В 1958 г. приехал Берроуз, и Карлофф долго без всякого заметного успеха пытался убедить его в том, что у коммунизма куча грехов. Берроуз говорил, что Карлофф «всегда акцентировал то, что он относится к пролетариату в стиле “Мы — бедные художники”, и нес прочую чепуху. Я заметил, что у него был кредит почти в каждом магазинчике квартала. Оказалось, что у него очень состоятельные родители. У него были деньги. Так что это все было просто позерством. Французы не дают в долг, если знают, что у человека нет денег. Его картины были похожи на сигаретную фольгу. Собирают же люди сигаретные пачки, ну да, они симпатичны, вся эта позолота и т. д. Именно на них его картины и были похожи. Некоторые из них были очень большими».

В новой комнате было несоизмеримо лучше. Казалось, что она не сильно изменилась с XIX в., хотя, вероятно, стены были гораздо старше. Чтобы попасть в нее, сначала они шли по освещенной газовыми рожками лестнице, потом сворачивали на лестницу XVIII в. и в конце концов добирались до комнат, которые, вероятно, снимали на несколько месяцев люди, жившие далеко от Парижа и время от времени приезжавшие в столицу. Комната номер 25 находилась в передней части отеля, два окна с длинными шторами выходили на улицу. Стены были побелены. Там были большая кровать, здоровенный гардероб с зеркалом, раковина и рабочий стол. Эта была одна из немногих комнат в отеле, где была газовая плита. Они скинули рюкзаки и разложили одежду, Аллен достал из чехла переносную печатную машинку «Роял», сложил на столе стопками тетради и рукописи и повесил на стену портрет Рембо: он был дома. 

Опубликование в журнале Life отчета о суде по делу «Вопля» спровоцировало большой интерес журналистов к битникам, но настоящая шумиха поднялась вокруг них после того, как в сентябре был опубликован «В пути» Джека. Несмотря на нападки литературного бомонда и статьи в популярных газетах, в которых их сравнивали с малолетними преступниками, многие интересовались тем, что они пишут. Аллен впервые начал думать о том, что писательством сможет не только сводить концы с концами, но и зарабатывать на жизнь. Тем летом в Венеции он получил чек на 100 долларов от City Lights — гонорар за «Вопль». Благодаря суду третье издание в 2500 экземпляров было распродано, и Ферлингетти пустил в производство четвертое, так что Аллен мог ждать следующего чека с суммой где‑то от 100 до 200 долларов. Еще ему платил Evergreen Review, Partizan Review заплатил за два стихотворения, а Citadel Press хотела включить «Вопль» в антологию «Разбитого поколения». Пока он ждал следующего чека, какие‑то деньги ему посылал брат Евгений и отец, что‑то обещал прислать и Билл Берроуз. Аллен надеялся протянуть в Париже до Рождества, когда Керуак по идее должен был вернуть 225 долларов. Пока же Питер получал ежемесячно 50 долларов от Общества вышедших в отставку военных. Джек написал из Нью-Йорка и сказал, что «Вопль и другие стихотворения» хотят одновременно напечатать в твердом переплете и Viking Press, и Grove Press. Джек считал, что «Вопль» надо было напечатать хорошо, потому что «его же еще даже не начали читать». Даже несмотря на то, что City Lights не смог извлечь выгоду из суда или разместить ссылки на те места, где люди могут купить книгу, Аллен принял решение остаться с маленькими издательствами, которые первыми отважились его напечатать. Вся эта суета вокруг «Вопля» и битников, в общем, вылилась в огромное количество писем, так что в начале сентября, еще до окончания суда, Аллен жаловался отцу: «Горы корреспонденции растут, это становится уже настоящей проблемой. Слишком много суеты. Я уже начинаю думать, что “Вопль” недостаточно объемен и не выдержит этакого количества макулатуры». В то же письмо он вложил листик клевера, который сорвал на могиле Шелли в Риме: «Самый обычный листик — но я заплакал, когда увидел могилу Китса…»

В своей переписке с отцом Гинзберг затрагивал многие темы, и, как правило, прилагал к ним длинные описания тех мест, где он побывал, сопровождая их оценками политической ситуации в мире. К примеру, узнав его позицию по поводу запуска Россией первого спутника 4 октября 1957 г., Луис назвал его сторонником России. Аллен писал: «Первым, чему мы все здесь удивились после изобретения человеком огня, стал запуск спутников 1 и 2». Америка с трудом смирилась с поражением, что вполне логично, будущее не за нами, не за Америкой, как мы привыкли думать». В своих журналах Аллен писал: «Теперь, когда Россия вышла вперед, кажется уже не важным, что именно Америка достигнет Луны, вырвавшись за пределы нашей планеты. Если Америка уже не сдержала своего обещания одержать крупную моральную победу, то теперь получается, что она просто побирушка. Что за обещание? Установить в мире братскую свободу, построенную на торжестве закона. Мы поднимем поэзию на новую высоту и обогатим мир». Луис был социалистом, не принимавшим коммунизм ни в какой форме, и ему казалось, что Аллена должно расстроить то, что Россия одержала победу в космической гонке. С годами Луис становился все большим и большим консерватором, их переписка часто становилась очень жаркой. Но большую часть ее составляли добродушные споры о поэзии, длине строк, Уильямсе и Уитмене.

Париж, 50-е

Аллен вполне абстрактно интересовался практически всеми  религиями, кроме той, что была его культурным наследием, и в сентябре Луис спросил Аллена, что тот думает по поводу того, что он еврей. Аллен ответил, что ему не нравится, когда его называют «еврейским» поэтом. Позднее он всячески старался избегать интервью еврейским газетам или появления в антологии еврейских поэтов. В ответ на письмо Луиса он написал: «Я думаю, что не хочу опираться на иудаизм (впрочем, и на буддизм тоже). Это теоретически позволяет мне соотносить себя с вечностью, а не с чем‑то приземленным, то есть не с самим собой, с тем, кем я являюсь. Если сказать по‑другому, я скорее Поэт, и это больше того, что я еврей. Конечно же, я и еврей, и поэт. Но между этим непреодолимая пропасть — сама жизнь, — и она все увеличивается. Я увлекся изучением слов Будды (и некоторых высказываний хасидов, встречающихся и в дзен-буддизме), потому что он понимает, например, что самосознание человека, который ограничивает себя самого каким‑то рамками, чистая условность — и ведет к кажущемуся конфликту… Иудаизм, так же как и буддизм, кажется связанным со старинными анахронизмами всей этой системы, которые стали одновременно и правилами, и самой организацией, и мне это несимпатично. Ограничения в еде, элементы правосудия “око за око”, бабушка колотит Евгения, нисхождение самосознания в ортодоксальном иудаизме или раскрытие себя в бесконечной пустоте: душа остается душой — ни иудейской, ни буддистской. Я иногда даже задумываюсь над тем, американец ли я. И часто посреди ночи я думаю о том, кто же такой этот писатель Аллен Гинзберг, уж точно, это не я». Позже Гинзберг изменил свое мнение и с начала 1970‑х говорил о том, что он — буддист.

Аллен занялся изучением французской поэзии и вскоре понял, что за то время, что они жили во Франции, он стал значительно лучше понимать французский. В магазине «Галерея Марс» на бульваре Сен-Жермен он нашел несколько сборников поэтов, имеющих отношение к кубизму и сюрреализму, — Макса Жакоба, Роберта Десноса, Пьера Реверди, Генри Пишета, Леона-Пола Фарга, Блеза Сандрара и Жака Преве: «Все оригинально и полно жизни… Мне захотелось улучшить свой французский, и я откопал их в оригинале, прочитав их длинную растянутую писанину, что они публиковали последние 50 лет, я понял, что они все неплохие люди». Он с радостью обнаружил сборники стихов и памфлетов Владимира Маяковского и Сергея Есенина, переведенные на французский, тогда их еще не перевели на английский, и последний показался ему великим поэтом. В своем письме Луису он рекомендовал его как «великого поэта, подобного Лорке или Элиоту, — первый великий голос, возвещающий о приходе нового века — века, в котором ведущая роль принадлежит Востоку».

Аллен делал кое‑что для Ферлингетти, который хотел опуб­ликовать сборник стихов Жака Преве в переводе, но никак не мог получить разрешение. Аллен предложил сходить к агенту Преве, его потрясла разница между агентом Преве и теми литературными агентами, которых он знал в Нью-Йорке. Офис находился на острове Сен-Луи в hotel privéе, доме, построенном в XVI в. Прислуга в черном провела его в заставленную книгами студию уважаемой пожилой леди, игравшей со своим пуделем. Аллен нанес четыре визита, но, несмотря на то что леди была очаровательна и учтива, ничего так и не произошло, и Ферлингетти так и не получил письма, которого ждал. В конце концов дело решилось, и «Пароли» Жака Преве вышли девятой книгой в серии карманных покетов, а предыдущей книгой был «Бензин» Грегори. 

Вскорости Аллен, Питер и Грегори обнаружили, что в Париже героин был лучше того, что они брали в Мехико или у Билла Берроуза в Нью-Йорке. Главным поставщиком в отеле был человек по прозвищу Хадж, это имя означало, что он совершил паломничество в Мекку. Он был известен, потому что предлагал очень хороший товар. Аллен писал Джеку: «Героин был таким чистым, что мы нюхали его, просто нюхали, без всяких этих мерзких влагалищных иголок, и нам становилась так же хорошо, как после гашиша, но это все длилось дольше и сильнее». Марихуану было легко достать, и стоила она дешево — «для посещений Лувра».

Аллен, который был заядлым любителем музеев и достопримечательностей, с удовольствием разглядывал каждый дом и улицу. Ему нравились запущенные дома XVI в. в его quartier, нравились неизвестно откуда возникавшие маленькие скверики, шумные торговые улочки, канавы, по которым, чтобы прочистить их, дважды в день пускали воду. Он разглядывал восхитительные завитушки Гектора Гимара на входе в метро, сделанные в 1900 г. в чистейшем стиле ар-нуво[1]. Париж — изумительное место для прогулок, но Аллен редко заходил дальше «Табака Сан-Мишель» — любимого местечка жильцов Бит Отеля, или одного из уличных кафе на бульваре Сен-Жермен, бульвар тогда по‑прежнему был вымощен булыжником и выглядел точно так же, как во времена построившего его сто лет назад барона Гусмана. Питер часто гулял вместе с Алленом, а Грегори обследовал город самостоятельно, как правило, с одной из своих многочисленных подруг, и частенько только под утро возвращался в их номер в отеле.

Аллену нравилось гулять по Мосту искусств, длинному и тонкому железному мосту, перекинувшемуся через Сену и соединявшему Лувр и Институт Франции; строили его первоначально как пешеходный, и люди могли сидеть на стульях, стоящих между апельсиновыми деревьями в кадках. Тут, из этого тихого рая, можно было разглядывать рыбаков на острове Сите и сказочное парижское небо. Другим его любимым местом, где можно было просто посидеть и подумать о жизни, был Люксембургский сад, он был разбит на итальянский манер, но атмосфера там царила абсолютно французская, там всегда было много студентов из близлежащего парижского университета, которые читали или загорали на скамейках. Люди собирались кучками, усаживались на спинки тяжелых железных стульев, дети катались на осликах или пускали плавать по пруду кораблики. Здесь давали представления кукольные театры, выступали музыканты, пожилые люди играли в карты и лото, иногда с близлежащего корта доносился стук теннисного мячика.

Париж, 50-е

Аллен всегда любил посещать литературные местечки и поставил себе целью посетить все кафе, где собирались литераторы: Dôme, Deux Magots, Brasserie Lipp, Flore, Rotonde, Closerie des Lilas и La Coupole. Особенно ему понравилась Le Select на бульваре Монпарнас с огромным тентом и неоновой вывеской, написанный причудливыми буквами, любимое местечко Рэдклиф Холла и леди Уны Трубридж, Пикассо, Кики де Монпарнас, Андре Жида и Макса Жакоба. Как только у него появлялись деньги, он сидел в той части кафе, что располагалась на улице, и потягивал кофе, наблюдая за проходящими мимо знаменитостями. Во время этих событий в Бит Отеле Честер Хаймс написал несколько книг, сидя в уличной части Select, привлекающая глаз фигура в габардиновом плаще с короткой стрижкой и маленькими усиками. Он был похож на одного из тех детективов, о которых писал. Многие обитатели отеля любили собираться там и обсуждать планы на вечер. Тринадцатого ноября Гинзберг написал Керуаку: «Я сижу в кафе Select и плачу… я на той неделе написал первые несколько строк будущей огромной элегии, посвященной моей матери: 

Прощайте

Длинные черные сапоги

Прощайте

Точеная талия и стальные пояски

Прощайте

Коммунисты и драные чулки

Твои глаза — изумление

Твои глаза — лоботомия

Твои глаза — удар

Твои глаза — развод

Только твои глаза

Твои глаза

Твои глаза

Твоя смерть и охапки цветов

Твоя смерть — в окна больше не бьет солнечный свет.

Мне лучше пишется, когда я плачу, словом, я написал несколько страниц подобных рыданий, мне пришло в голову растянуть эти рыдания на целую поэму, потом поработаю над ней и создам большую элегию, может быть, она не будет такой уж скучной местами, мне просто нужен ритм, подобный плачу».

Те 56 строчек, что он написал в Select, стали «Кадиш. Часть IV», и они претерпели лишь незначительные изменения: были убраны несколько повторяющихся строчек, некоторые образы слились в один: ритм стал казаться более «плотным». Большая часть «Кадиша» была написана за один раз в то время, как он ехал в Нью-Йорк, но идея написать поэму родилась именно в Париже. И хотя она и не стала такой известной, как «Вопль», ее часто называют лучшей поэмой Гинзберга.

Аллен читал Андре Бретона, и совершенно очевидно, что структурно эта часть «Кадиша» построена по модели поэмы Бретона «L’Union libre» («Свободный союз»), впервые она была опубликована в июне 1931 г. 

Моя жена с животом похожая на гигантскую клешню

У моей жены спина птицы удирающей вертикально

Спина цвета ртути

Со светящейся спиной

Ее затылок похож на круглый камень и мокрый мел

В сексе моя жена похожа на морские водоросли, и очень мила

В сексе моя жена — как зеркало

У моей жены глаза полные слез

«Кадиш» — это биография Наоми Гинзберг, матери Аллена. Наоми была больна, у нее была прогрессивная шизофрения, или, как тогда называли, dementia praecox. В детстве Аллен часто не ходил в школу и оставался дома, чтобы присмотреть за матерью, потому что она слышала голоса и ползала на четвереньках по квартире, она верила, что бабушка Аллена думала о том, как бы ее убить. В детстве Гинзберга центральное место занимала шизофрения Наоми, и это оказало на него огромное влияние. В его дневнике, который он вел в Бит Отеле, есть строчка: «Идя и мечтая по улице, я вдруг понял, что я люблю свою маму и что она все детство унижала меня, и эта ее ненормальность…»

Наоми входила в коммунистическую партию и иногда, когда хорошо себя чувствовала, брала Аллена и его брата Евгения на собрания в Патерсоне, штат Нью-Джерси, где они тогда жили. В детстве вокруг Аллена всегда кипела политическая активность: марши, ралли, чтение воззваний, письменные кампании. Его отец был школьным учителем и поэтом, у которого вышло два сборника. Он был социалистом, и они с Наоми часто спорили на политические темы. Наоми работала натурщицей и частенько расхаживала по квартире нагишом. Она не была красавицей: она была полненькой, а на животе были видны шрамы от операций. Аллен думал, что стал гомосексуалистом, видя постоянно свою мать в таком виде, и жаловался, что всегда  нравился женщинам, похожим на нее.

Когда болезнь Наоми зашла слишком далеко, ее отправили сначала в частную клинику в Нью-Джерси, потом в крупную государственную клинику для душевнобольных в Нью-Йорке, где ей проводили инсулиновую терапию, а в конце концов сделали лоботомию[2]. В «Кадише» Гинзберг рассказал всю эту душераздирающую историю во всех подробностях. Наоми и Луис развелись, так что, когда надо было принимать решение о лоботомии, эта болезненная миссия досталась Аллену, его старшего брата тогда не было. Наоми умерла в 1955 г. в госбольнице Пилгрим на Лонг-Айленде в Нью-Йорке. Когда Аллен последний раз приходил к ней, она его не узнала.

Несколько месяцев Аллен вынашивал идею написать поэму,  посвященную матери. Ее смерть вскоре после того, как он написал «Вопль», который тоже в своем роде может считаться адресованным ей, потрясла его настолько, что, конечно же, тема для следующей работы у него была. Один из его парижских дневников открывается названием «Посвящается маме», в нем исписаны многие страницы, но все это так и не стало окончательной версией поэмы: «…Я больше не могу прижаться к животу моей матери, потому что она в могиле, она — пустота, я скучаю по тому, что когда‑то было живой трепещущей плотью, а превратилось в пустоту».

Париж, 50-е

Эти строки стали прообразом необычно длинных строчек, из которых и составлен «Кадиш», в других набросках поэмы строчки были короче, их Аллен послал Керуаку: 

Мама, что я мог сделать, чтобы спасти тебя?

Должен ли погасить солнце?

Должен ли был я не звать полицию

Должен был ли я стать твоим любовником

Должен был ли я взять твои руки и гулять с ними в парке в полночь в течение 60 лет?

Я — поэт, я потушу солнце.

Сумасшествие матери стало трагедией всей жизни Гинзберга,  оно определяло и руководило его идеями и намерениями. Благодаря этому он, несомненно, стал немного фаталистом, осознал, что ничто не постоянно в этом мире. Возможно, это, как и идеализм его левых родителей, привело к тому, что Аллен никогда не был материалистом: например, он жадно читал, но всегда давал книги «почитать» и никогда не хранил первые издания — книги надо читать, а не собирать. Ему не были интересны ни мода, ни еда, ни тонкие вина, ни антиквариат, ни дизайн мебели, ни все буржуазные удовольствия. Его влекло сумасшествие и острота чувств, способность самовыражения. Когда ему приходило несколько писем, он сначала откладывал в сторону письма друзей и читал десятистраничное послание, грязно написанное на линованной бумаге, от совершенно незнакомого человека.

Аллен постоянно видел рядом больную мать, и это привело к тому, что он очень терпимо относился к любым проявлением антисоциального поведения и сумасшествия, он крайне редко замечал ненормальное поведение, если уж, конечно, это был не совсем вопиющий случай. Он испытывал сочувствие к душевнобольным; к пьяным, что‑то бормочущим себе под нос на Бовери; к пожилой даме, которая что‑то громко рассказывает сама себе; к людям, которые слышат голоса; униженным и бездомным, его тянуло к ним. Познакомившись в колледже в начале 1940‑х с Джеком Керуаком и Уильямом Берроузом, он открыл для себя мир богемы, наркотиков и мелких воришек. Тогда же он сдружился с мелким воришкой и сутенером-геем Гербертом Ханке, он вел себя настолько гнусно, что полицейские на Таймс-Сквер звали его Пресмыкающимся и иногда с отвращением вышвыривали его с площади. Ханке было все равно, бомж перед ним или нет: он крал у всех, даже у друзей. Ханке поселился у Аллена, украл его вещи, а в конце концов в 1947 г. Аллена арестовали за хранение краденого товара. И Аллен девять месяцев провел в Колумбийском психиатрическом институте, а Герберт сел в тюрьму. Ханке было суждено провести в общей сложности восемь лет жизни в тюрьме, но он стал своеобразной легендой битников и, поощряемый Алленом, написал ряд небольших рассказов, они вышли как его автобио­графия и назывались «Виновен во всем».

Аллен и сам слышал голоса. Как‑то в полдень, когда он глядел из окна своей квартирки, расположенной на последнем этаже, на крыши Гарлема (тогда он еще был студентом), он вдруг услышал голос Уильяма Блейка, из глубины веков он читал Аллену свои стихи. Несколько дней после этого он с повышенной отчетливостью видел, как людям отчаянно нужна любовь, видел их горести и печали, разбитые надежды и мечты. И он почувствовал такое глубокое сочувствие и сострадание к человечеству, что даже испугался, что, как и мать, сходит с ума. Много лет он вспоминал об этом видении, может быть, это было просто следствием нервного перенапряжения, но после этого его стали еще сильнее интересовать люди, стоящие за чертой, душевнобольные, преступники, отверженные. Для него наркоманы и воры были святыми — «ангелоподобные хипстеры» — они стали главными действующими лицами «Вопля» и многих других стихотворений. Тот образ жизни, что вел Аллен, ставил его самого за гранью нормального общества: он был гомосексуалистом, употреблял героин и марихуану, для властей он олицетворял угрозу американскому образу жизни. Для Аллена Гинзберга образ жизни битников не был чем‑то напускным, для него это был единственно возможный образ жизни, единственное, в чем был хоть какой‑то смысл.

 

Фото: Кристер Стромхолм



[1]Павильоны Парижского метрополитена архитектора Гимара, установленные в 1899–1913 гг., стали визитной карточкой французской столицы. Изумительные чугунные решетки, украшающие входы в метро, стали неотъемлемой частью парижского пейзажа. Гектор Гимар был одним из наиболее ярких представителей ар-нуво во Франции.

 

[2]Лоботомия — удаление лобных долей мозга, ответственных за самоосознание и за принятие решений. Разрушение лобных долей приводит к тому же эффекту. Была распространена в США до конца 1970‑х как метод лечения шизофрении. 


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое