Ваш отзыв

Комментарий


Закрыть


Тексты / Литература /Проза жизни

Победители и побежденные. Репортаж Александра Терехова

Победители и побежденные. Репортаж Александра Терехова

Тэги:

Писатель Александр Терехов, автор романа «Каменный мост» и лауреат премии «Большая книга», по просьбе «Медведя» отправился в свои родные места, в Белгородскую область, чтобы написать очерк о солдатах Победы. О тех из них, кто еще чудом жив. Вот что из этого получилось.

 

НА ПОВОРОТЕ СЕЛИВАНОВО

Обещали чудовищные снегопады – они и завалили, установив семилетний рекорд; в прошлый вторник отбушевала сильнейшая в году магнитная буря – вчера что-то аномально вспыхивало, а потом гасло на поверхности Солнца; ожидалась сверхъестественно теплая весна, обещавшая перейти в катастрофически засушливое лето на фоне беспрецедентного падения евро, последствий зимней тоски и разворачивающейся гражданской войны населения с милицией. Я смотрел из-под бетонного козырька остановки «На повороте Селиваново» на ржавеющие в поле останки какого-то сельскохозяйственного монстра, кашалота, ковчега – арки-ребра сохранились целиком, кое-где шифер еще держался на остатках черепа, печень, кишечник и легкие цистернами еще занимали отведенные промышленной природой места. Инструкция райотдела милиции на столбе объясняла, в какой последовательности и что следует делать в случае атаки «Аль-Каиды» – на столбе сидел коршун, ветер раздувал и заворачивал набок его перья какого-то звериного, теплого оттенка. Коршун не замечал меня, с сонным, свежеразбуженным видом он отрешенно смотрел куда-то вдоль дороги, по которой не ездил никто, туда, в сторону Майского, где на тополях собирались стаями и улетали птицы… за реку, к маслозаводу, за дармовыми просыпанными семечками.

Чувство общего бесконечного невезения охватывает любого нашего, как только он… Ну ладно. Человек, запоминающий это при помощи навязчивого наборматывания, несется с горки и ждет вечера, словно завтра и послезавтра случится именно то, что он ждет. Он заметно поседел и обрюзг. Девушки недоуменно смотрят на него, когда он шутит. Нет, памятники самим себе, про которых говорят «хорошо сохранились», охраняемые за счет откатов с госконтрактов и выплат коммерческих структур, смотрят еще с интересом; ему трудно говорить про себя «пожилой» – про мальчика, что еще позавчера забивал за «Луч» в младшей возрастной группе, но это факт, неназываемый, но существующий.

 Атакже факт, что никаких чудес за всю свою жизнь, необъяснимого ничего: вещих, там, снов, исцелений в пещерном монастыре, связанном подземным ходом с детской колонией, свечений, встреч под кладбищенской шелковицей в полночь, голосов:«Ого-го-го-ооо, отмерьте десять шагов от бахчи в сторону шкабадерки и копайте!» (шкабадеркой в городе Валуйки называется СПТУ, а педучилище – педулей, медицинское – медулей), у бабушки обновилась икона на чердаке, но, говорят, это объяснимо законами физики...

Единственная случайность, похожая на чудо, давшая мне жизнь (ведь не напишешь «спасшая»), произошла возле бомбоубежища на Стрелецкой улице, необъяснимо названной теперь Федеративной.

Мой дед уходил на войну от 2-й школы, уже седым, попросив бабушку, а скорее всего, велев ей: «Береги детей». А уже через четыре года, в победном мае, моя мама каждый день ходила к зданию ШЧ (на железнодорожном языке так называется служба связи), где перед вишенным палисадником стояли на коленях те, кого выводили на этап, но не увидела – бабушку на Колыму увезли ночью. Трое детей остались на попечении родни во времена, когда жрали подсолнечный жмых, даже для собственных детей не было хлеба, и мама ела траву с маленькими черными ягодками, в наших краях ее называют «бзднюка». Дед же исчез, лег где-то в землю, поставив хату на несчастливой привокзальной улице. Валуйки из-за станции (теперь ее называют крупнейшей сортировочной в Европе) удерживали (в Белгород немцы вошли в октябре, а в Валуйки – только в июне) и брали (в январе, а Белгород аж в июле), поэтому пятнадцать месяцев станцию и несчастные привокзальные улицы бомбили: как только по одному из двух «чугунных» на клепках мостов (один стоял на деревянных клетях) за маслозаводом на станцию заходил эшелон и останавливался выгрузиться или поменять паровозные бригады и заправиться углем и водой, как из Харькова (куда вся Белгородская область ездит на выходные закупаться, кататься на сноубордах, в цирк и кормить вислоусую хохлятскую таможню и спецназновских упырей) прилетали немцы (кто-то им сообщал, пускал же кто-то по ночам указующие ракеты: пособники, дезертиры), бомбили станцию и нефтебазу. Народ разбежался по деревням, а бабушка с детьми ушла с «вокзала» в «город», за реку, отсиживаться у братовой жены в районе Стрелецкой и куцей улицы Карла Маркса – своего родового гнезда.

солдаты  солдаты

Ну вот. А от мостов вон туда, в сторону Стрелецкой, тянулся луг с хорошей травой – там, где кончалось минное поле, пасли коров. Поближе к симоновскому переезду и началу Стрелецкой луг переходил в некоторую возвышенность – на ней до войны начали выделять участки под дома, нарезать «планы», так местность и называлась – Новые Планы. За Новыми Планами земля подымалась и вовсе горой, и с меловой кручи просматривались и мосты, и нефтебаза, поэтому военные, «используя складки местности», весной вырыли в горе три блиндажа, перекрытые рельсами, двумя накатами бревен и землей. Чем занимались военные – непонятно, кто-то считает воинскую часть зенитной; когда начинался налет, возле блиндажей били железной палкой о рельс, но до самых страшных бомбежек в начале июня военные ушли, и жители Стрелецкой и Новых Планов на время налетов стали прятаться в блиндажи, а когда в гору угодила бомба и накат устоял, туда, под землю, потащили все самое ценное, ночевали всей улицей, а Жерлицыны завели даже корову. 2 июня последний налет начался около четырех дня: неожиданно самолеты пошли на город. Женщина, возвращавшаяся из Новой Симоновки, запомнила, что небо потемнело от самолетов. Бабушка потащила детей в блиндажи, но с моей мамой (сама она это случайное событие не помнит, это бабушка запомнила и повторяла каждое каникулярное лето) что-то произошло, она кричала, что в убежище не пойдет, она не хочет, отбивалась, срывала руки с себя, бабушка грозилась, просила и плакала, но силой тащить не могла – младшая на руках и еще старший рядом, они опаздывали. Второй волной самолеты пошли на Стрелецкую, словно какой-то пособник показал ракетой, куда. Бабушка звала: «Ну хотя бы в погреб к Цуверкаловым!» (Цуверкаловы как следует вгрызлись в гору.) «Нет! – девочка, ставшая моей мамой, кричала: – нет!» – и упала на землю, чтобы ее оставили здесь. Бабушке показалось: сошла с ума, и все, что можно было еще – они повалились в «щель», извилистую, в три ступеньки обыкновенную яму напротив дома, за ними прыгнула собака, прижалась, дрожа, к ногам, а затем вдруг выскочила и умчалась в огороды. Первая бомба попала в погреб Цуверкаловых, похоронив семью, вторая (бомбы падали как-то глухо, «как в воду», запомнила мама) – где-то поблизости, в блиндажах посыпалась земля и те, кто помоложе, бросились по переходам в глубь горы, но третья бомба – прямое попадание.

Когда налет кончился, земля дышала, шевелилась, кто-то расслышал даже стоны, но не откопали ничего, кроме детских пальчиков на лоскутке кожи. Спаслось семь человек: взрывной волной выбросило мужика, курившего у входа в блиндаж, женщину с грудным ребенком (двое детей ее остались) и старика Жерлицына, девочка Нина, одна из близняшек, не успели с матерью добежать до блиндажа и сестры, и мальчика Славку послали домой за керосиновой лампой (он впоследствии попытался разрядить итальянскую гранату, после чего можно было встретить его в рано наступившем зрелом возрасте на вокзале без обеих кистей рук в постоянном поиске пропитания и особенно водки). Больше ста человек погибло, никто никого не спасал. Новые Планы и Стрелецкая с утра завыли, но быстро заткнулись, потому что в сумерках по улице осторожно прошел парный патруль немцев. Все, кто видел тех первых немцев, почти все повымерли, да и дети их слабо действуют правой рукой после инсультов и шаркают, но из поколения в поколение дымится и прожигает главное, большее, чем ужас – немцы шли в накомарниках!

Хотя, ничего не скажешь, комаров в тех местах хватает.

солдаты  солдаты

 

ВАСИЛИЙ ИВАНОВИЧ

Этим чудом, необъяснимой случайностью мы остались жить, как и еще десятки миллионов, и даже победили в ВОВ. Почему? Самое важное записано оборванными фразами в незаконченных тетрадях или на листах, вложенных меж страниц потрепанных книг.

Я попутался в улицах Пролетарских (1-я, 2-я, а в Валуйках, кстати, шестнадцать Новоездоцких проездов), меж жизнерадостных таджиков или цыган, разбиравших брошенные хаты. Василий Иванович придержал собачку; радушная хозяйка с беззубым ртом показывала дорогу сквозь равномерно нежилые бедняцкие комнаты к столу, застеленному газетой с «Итогами Десятого Всероссийского конкурса на лучшего по профессии среди операторов по искусственному осеменению». Хозяин нарядился в новую байковую рубаху в черную клетку и подпоясался армейским ремнем поверх брюк.

Его спасла музыка.

«Вот поэтому я остался жить», – он приваливается грудью к столу и запускает пальцы в защипавшие глаза. Его политотдел и особый никуда не делись, это ж ни какой-нибудь ненадежный и слабопамятливый Бог («я потом все расскажу» – кому?!), он до сих не уверен, что ему не припомнят трех колхозных коров, побитых током, когда буря оборвала протянутые им провода. Сын уборщицы дома культуры (отец сапожничал по деревням, там его и опутала местная и нельзя сказать, что красотка, а так… Василий Иванович его не хоронил) забрел в духовой оркестр, играли в фойе «перед мероприятиями» – люди толпами гуляли по главной улице до часу ночи, множество людей, вот, что запомнили все – великое расцветающее множество (я покосился за окно, на пустоту, отступившую отсюда жизнь), мечтал в гобоисты, хотя судьба двигала в горный, на маркшейдера. Наши уходили по высоководному мосту через Оскол, и последняя часть мост подожгла – последние несли раненого Большого Человека (он оказался подполковником). Когда мост загорелся, Большой Человек умер. Хоронить его понесли дальше, в родное село, в сторону Купянска, но хоронить хотели с оркестром. В Уразово собрали всех, кто остался: Михаила Костенко (альт), Семена (баритон), Максима Ильича (кларнет), Василия Степановича (труба), ну и его, мальчишку (альт), Братищева. Влезли в окно клубной кладовой, вытащили инструменты, а матери Василия Ивановича армия оставила расписку, чтобы она не отвечала, по дороге зацепили еще барабанщика – и похоронили Большого Человека в родном селе, названием похожем на Осакиевка: похоронный марш Шопена, часть первая и вторая, третью никогда не играли, она сложная, а некуда уже возвращаться – так в 22-м кавалерийском гвардейском имени Суворова краснознаменном появился трубвзвод на белых лошадках. Василию Ивановичу не хватило «монголок» – злых, выносливых и маленьких, кусачих, умеющих лягнуть и передними копытами, ему достался не шибко видный «иранский» конь, потому что инструмент его, альт, «не авторитетный», он и ездить не умел, уже не признаешься, на рыси «иранец» его сбросил и протащил за ногу, вывернув сустав – до сих пор нога болит! Полк двинулся к Цимлянской, но переправу уже разбомбили, кто умеет плавать – плывите, кто не умеет – за гривы лошадей, выплыло сорок пять человек. Уже с другим полком они поехали по степям. Трубвзвод следовал сразу за штабом, играли, если позволяло соблюдение военной тайны, только на закате, выступая из станицы, поводья заправляли за ремень, лошади сами понимали, куда идти – по полчаса, часу, командир взвода взмахивал рукой, для маскировки выдавали чехлы – мешки с отверстиями для мундштука, зимой еще полагался спирт – протирать клавиши, освоили хоровое пение, добавилась скрипка, а один малый из спортсменов показывал пляски – на смерть уходили другие, а они, хозвзвод, химвзвод и трубвзвод с ненужными саблями на поясе, держали лошадей, по семь штук на рыло, и чесали, скребли их – два часа утром, два часа днем, час вечером. Вот, что они ненавидели в войне – ни репетиций, ни свадеб, ни танцев, играли еще только, когда хоронили начальство, да и как там хоронили – выроют при штабе яму…

Больше ста человек погибло, никто никого не спасал. Новые Планы и Стрелецкая с утра завыли, но быстро заткнулись, потому что в сумерках по улице осторожно прошел парный патруль немцев

В декабре уже нечего жрать, одна гнилая капуста, голодали отчаянно, он запомнил, как расстреливали пленных – румын, итальянцев и мадьяр, их некуда было девать, некому кормить, они и промышляли, чем могли, залезая в погреба к местным. Пленные плакали, показывали фотографии детей, но – вот что поразило альта – никто не убегал, все стояли на месте, хотя знали – вот она, смерть. Еще играли на митингах, когда отступать стало некуда, а страшного 10 ноября старшина велел трубвзводу идти на берег Хопра и вдруг добавил: «Без инструментов». Они шли, как неживые: на передовую? На берегу, где до войны устраивали гуляния и танцы, полк встал буквой П. Трубвзвод, ничего не соображая от страха, выстроился, как привык – поближе к штабу. Оказалось, что возле стола, покрытого красным, в двух метрах вырыта яма. Член трибунала прочитал приговор «самострелу» – очередному узбеку, выстрелившему себе в ладонь сквозь намотанное полотенце. «Самострела» со связанными руками подвели к яме два конвоира. Полку скомандовали: «Кругом! Шагом марш!», все отвернулись, но все видели, как какой-то майор подошел к «самострелу» сзади и ударил ногой под колени так сильно, что тот повалился и встал на колени, и – два раза выстрелил в затылок.

Василию Ивановичу повезло. Когда трубвзвод погнали хоронить командира танкового полка, верхом, сквозь простреливаемый лесок, альту Пырочкину минометным осколком разворотило спину, и никто не остановился, скакали дальше играть марш «Слеза» или «Спи спокойно», а барабанщик (иногда брал и тарелки) Боря Чернов умер под Изяславлем, есть там какая-то ничтожная речушка: повели купать коней, и злая «монголка» прихватила Борю за спину, две недели полежал и – скончался.

На Эльбе принесли учить гимны французов, американцев и англичан, и сводный оркестр в сто пятьдесят человек грянул, завидев маршала Рокоссовского, и тут началось братание. Трубвзвод, конечно, немного опоздал, но Братищеву повезло выловить и склонить к обмену «не глядя», из кулаков, какого-то американца. Американцу достались немецкие одноразовые часы – штамповка, выбрасываемая при первой неисправности, а Василий Иванович получил роскошные часы с розовым да еще светящимся циферблатом и гнутым корпусом, напоминающим по форме кузов автомобиля «Победа»; в Уразове эти часы понравились многим.

солдаты  солдаты

 

ИВАН НИКИФОРОВИЧ

Он, еще один – Иван Никифорович Антипов, отселен отдельно от детей, внуков, правнуков, сидит в черных джинсах, дутых сапогах, черной тюремной шапке, рубашка застегнута до последней пуговицы, в глиняной «кухоньке» – каморке, похожей на тюремную: печка, кровать, висящее на гвоздях вместо ковра покрывало, полка для посуды, веревка наискосок для просушки полотенца. Индеец в резервации. «Так жили русские люди в 1949 году». Хата кажется нежилой, но он здесь живет, каждый день ложится здесь спать.

– Радиом живу! Анархия! Богатые все увозят за границу. Алмазы, золото. Рыбу! Прохоров какой-то триллионы забрал и уехал. И какому-то королю дал взаймы тридцать девять миллионов евро! А тот не отдает. Говорит: «Знать я тебя не знаю». А какой контроль был… Конюха проверяла ревизионная комиссия: двадцать хомутов, вожжей… «Как так получилось, что пропала лошадь Бархатка?» Конюх им и отвечает: «Чего, вы не знаете, что ей было двадцать лет, и хомута с нее не снимали все двадцать лет ни днем, ни ночью? Вот она и пропала. А так – да кто ж ее обидит?» Во – контроль!

Он уже готов к полету. Жутко ввалившийся рот, седые заросли вокруг глаз, выпученных с такой силой, что уже не смогут закрыться – только лопнуть и исчезнуть, черно-синие губы – похожий на инопланетянина Иван Никифорович уже готов к отправке на родину, к звездам. Всем нам придется когда-то влезть в эти морщинистые, поросшие сивыми космами скафандры.

– Давно уж началось. Завел председатель три огорода да три пасеки – телефон у него не умолкал, вот так клал, и он опять звонит, и никому не откажешь – валуйское начальство! Каждому – ящичек к ящичку: помидоры, фляги меду, яблочки. И ни копейки не платят! Я на весовой после войны в садах, заезжают бывший командир партизанского отряда Тихонов и Афоня из горисполкома. Тихонову потом путевку на курорт дали, он там под поезд попал и помер от гангрены, подстроили, наверное. Машинка у них небольшая, ГАЗ-61. «Завесь, – говорят, – Иван Никифорович, нам яблочков три мешка». Я бумаги в трех экземплярах подготовил и смеюсь: «Сделаю вам скидку на десять кило, вдруг какое яблочко сомнется…» Тихонов меня в сторону повел: «А скажи, Иван Никифорович, часто к тебе на весовую заезжают все честно оприходовать?» Я ответил: «Вы первые».

Учился плохо, отвлекали коньки и лыжи. Река Верхний Моисей разливалась и замерзала ровно, «как скло», во времена, когда небеса стонали от птиц, а в каждом дворе бегало по пятеро детей и все ходили оборванными… Улицы, переполненные народом, балалайки, мандолины. Он запомнил, как года за два до войны в тени забора сидели небритые прохожие деды в холстине: «Скоро немец пойдет на нас…» – «Откуда ты знаешь?» – «А разве не видишь?» – «Тогда… Это не война будет. А перевод народа. Не первый раз это. И опять сволочи задумали. Посмотри на улицу: детишки оборваны, взрослые в болячках, деды и бабы ходят в лаптях – нас девать некуда! Нам куска хлеба не хватает дать в руки!»

Голодали отчаянно, он запомнил, как расстреливали пленных – румын, итальянцев и мадьяр, их некуда было девать, некому кормить, они и промышляли, чем могли, залезая в погреба к местным

– Когда немец подошел, нас, ребят двадцать четвертого и двадцать пятого года, военкомат пешком погнал в сторону Ольховатки чи Кантемировки: трофейная машина с военкоматом впереди, а мы бегом следом. От самолетов отсиживаемся по ярам и кустарникам, на гору поднялись – никогда не забуду – военкомат встал на подножку и крикнул: «Ребята, ночью выброшен десант. Впереди немцы. Спасайтесь, кто как может!» Мы в рожь – во такая стояла, по грудь, в то лето, – а за рожью овраг, а в овраге криничинка, похоронились, слышим ночью – по грунтовке обоз идет немецкий, а разговаривает украинец: «Моя жинка…» – мразь бендеровская! Сидим, а что делать?

Вызвался один мальчишечка, такой же худенький, как и я: «Сбегаю в хутор, узнаю у бабки». Через полчаса вернулся: «Пошли!» – «А что там?» – «А что бы ни было – надо идти».

Выходим. Хуторок вот так стоит вокруг озера – как оно называется? – хатки с соломенными крышами, а по-за озером немцы коней купают и сами плавают, лежат на воде. Мы – шаг за шагом, по-за оврагом, девять нас было, никто на нас внимания… Вышли за озеро, ветряк там стоит или два, лошадь лежит бельгийская, куцехвостая, такая, что тонну мяса бери и уходи, на мину наскочила, и мухи зеленые над ней, дорога идет по степи, широко, без колеи, пробита обозами, идем, а я смотрю (у меня зрение хорошее, я и ночью вижу за километр): там, далеко, человек стоит. Руки за спину завел. И ноги расставил. Идем, идем, а это – немец. Один. И на нас смотрит. Мы немного правее берем, чтобы обойти его – идти-то нам как раз ему за спину! Обходим потихоньку, я последний иду и вот так рот раззявил…

солдаты  солдаты

Иван Никифорович растянул страшный беззубый рот и показал, как подсолнухом крутилась его голова.

– И оборачиваюсь на него. Он вдруг вот так: «Ком!» Сам парабеллум из кобуры вынул и показывает мне опять: ком! – туда, идти туда – а там, далеко, я присмотрелся, в метрах четырехстах еще один немец стоит точно так же, а еще подальше крупнокалиберный пулемет на треноге, еще немцы прохаживаются и какие-то люди – в форме посветлей, наши! – копают яму, и я тихонько так туда и иду, а ребята вперед прошли и там подальше остановились: что со мной будет? А следующий немец отмахивает: не надо, пусть уходит. Мне первый опять: «Ком!» Пистолет прячет: ком! – уходи. Мне бы идти, а ноги не идут. Сейчас мне в спину и выстрелит?

Догнал ребят и гадаем: смерть себе эти люди копали или еще что? А потом крупнокалиберный дал три такие длинные очереди, а потом несколько выстрелов из пистолета. Посмотрели мы друг на друга и побыстрее молча потюхали.

– Немцы стояли в Шушпанове и в Мандрове – они знали, где встать, ты их не учи!

В Селиванове от каждой хаты по человеку на сход! Я подхожу – уже с двадцати метров райский запах! Небось, французские духи у офицера. Два мотоцикла с люльками, ручные пулеметы, машина со снятым брезентом и рацией. Говорил немец с нашивками и крестом. А с ним переводчик. Бабы сразу определили, что наш, видно помещичий сын, видно по йому. Он людям вот так глазами показывал: молчите! Имел, выходит, сочувствие к народу. Деды выбрали старосту – партизаны его расстреляли. Выбрали другого – его простили. Как уходили немцы, мы и не заметили: каратели ушли яром, без потерь, а итальянский корпус лег весь в Зенино, итальянцы лежали, как снопы, эшелонами увозили в плен обмороженных, про итальянцев плохо не скажу…

– А немцев ненавидели?

– Я их и доси ненавижу, – спокойно ответил Иван Никифорович, – уходить на фронт страшнее было, чем воевать. Думка одна: пусть или ранят легко, или сразу убьют. Лишь бы не калекой. Мать дала с собой сала, коржи, пол-литра топленого молока, а тут пришел сын лесника, Коля Девкин: «Пойдем, отец нам что-то напишет». У лесника нутро было поповское. Он любую процедуру заместо попа мог провести, в церковь приходил – сразу на колени. Написал мне лесник молитву, «Живые помощи».

Привезли нас в Гороховецкие лагеря, где учили артиллеристов. Моя специальность – ВУС-10, «разведчик-артиллерист». Жили в землянках с песчаным полом. Блохи заедали так, что расчесывались до коросты. Вот там мы поголодали… У нас капуста белая, а в Горьковской области – зеленая и горькая. Нарубят, затирку сделают из муки и варят в казане – тонны на три. Если в тарелку два-три кусочка картошины попадется – счастье! Картошка такая мелкая, что ее и не чистили – там нечего чистить! Мимо ехал мужик на телеге, телега наполовину – картошкой, мелкой, как орех. Все как бросились на него, хватают по десять штук, сколько рука… И в рот сырую суют, а мужик – никогда не забуду – то нас кнутом, то по лошади, то нас… Отбился кое-как.

Я сейчас худой? Тогда в пять раз худее был. Как в концлагере. Ноги уже не подымались. Видишь, я встал? И ноги поднимаю.

Иван Никифорович легко поднялся и исполнил несколько шагов, подымая высоко колени, как астронавт из мультфильма на планете со слабым притяжением – планета и впрямь уже не сильно держала его.

– А у нас ноги не поднимались, не могли с песка в землянки ноги вытащить. Зовут на построение, а мы по песку, как сохой… Выводят учить матчасть. А чего ее учить: у пушки две станины, щит, панорама, ствол. Сорок пять минут стоим. Пятнадцать сидим. Падает человек, спит. Его поднимают, а он не может подняться. Вывезли куда-то в «артцентр», а там и землянок нет, спите кто где может – под кустами! Приезжают «покупатели»: «Мне надо двадцать огневиков, три радиста, два телефониста», а тысяча глоток орет ему, тянем руки: «Меня возьми! Меня!!!» Стоим в очереди к кухне. Очередь, как от хаты до речки. Знаешь нашу речку? Осталось человек пятьдесят, повар объявляет: «Обед закончен». Я уже не мог ходить, решил: ночую у кухни, чтоб хоть завтрак мой…

А утром подходит до меня один офицер, младший лейтенант или лейтенант. Но не старший. Молодой, упитанный. Все на нем новое: кобура, портупей: за мной! Как немец тогда. Еще одного такого же остановил и прислонил ко мне. Увел в сторону к какой-то хатенке, а в ней окна и двери тряпьем заделаны и одеялами, достает из новой сумки противогаз: «Умеешь надевать?» – «Учили». – «Надевай, иди в хату, а когда зайдешь, откроешь маску с правой стороны и дыхнешь». Противогаз мне помог надеть, пилотку сверху насунул: «Давай!»

Я зашел, дыхнул – и упал.

Очнулся в медсанбате на топчане, под головой подушка, соломой набитая, руки-ноги трясутся, из меня хотят кровь взять, а кровь не идет, какая там кровь – во мне сорок килограмм осталось. А в хате той боеприпасы с фосгеном хранились, и, видно, у лейтенанта были подозрения, что уже не целы они… Может, он из немцев Поволжья и хотел убить русского солдата?

Лежу, думал кончусь. А кричат: «Антипов здесь? Пусть собирается!» Я и встать не могу. До вагона под руки дотащили, подняли и бросили внутрь. И поехал я воевать. А у меня зубы начали желтеть и крошиться, без боли, с этого фосгена… Что?

– Это от хлора. Фосген при нагревании разлагается на хлор и еще одну ерунду.

– Я внимания не обращал, пока не прислали американские студебекеры и я первый раз увидал себя в зеркале. Один за другим зубы и повыпадали. Двадцать один год – ни одного зуба!

Очнулся – лежу в траве, кругом разрывы, а встать не могу, щупаю под собой – рука в крови. Наверное, меня убило. Еще щупаю, а это сок, земляника

Как раз Курскую дугу сдвинули, и мы – в сторону Харькова, выгружаемся, грязь, в полуторки впрягли свои семидесятишестимиллиметровые, а они сдвинуть не могут. Какой-то умник предложил: «А давайте снаряды повынимаем из лафетов, погрузим в полуторки, а лафеты бросим – полегче будет». Ну и что: проехали за день пятьсот метров, и то руками толкали. Вот тут и подошли два эшелона со студебекерами. Они по документам две с половиной везут, а по жизни – пять нагрузим, колеса наполовину в грязи хоронятся, а машина полным ходом идет, спереди лебедка, сзади трос – красота! Наш водитель Семейкин отчаялся: «Да я с ним не совладаю». А ткнул в кнопочку – машина и заиграла!

Как начинается атака? Окоп рыли полукольцом и жили в нем, это офицерам землянки, спишь так спокойно, если даже мины рвутся – привык. Заря начинается, дождик, обычное утро. И вдруг артиллерийско-минометный огонь – шквал! Потом – вот они! – самолеты. Начинают месить. Терпишь. Железным становится человек! А тут-то и гляди – проверили прицелы? Самое главное – «Тигры». Танкетка ерунда, а «Фердинанд» – черепаха, близко не подходит… А вот и пехота побежала: кто пехом, кто на лошадях, кто поумней – старается вокруг нас окопаться. И начинается – ищи перекрестьем прицела и жми на гашетку…

Я пережил трех командиров батарей. Чехлова увезли в госпиталь и не знали, выжил ли. С Миткалевым нас бросили в прорыв в Венгрию, помню табличку «До Будапешта 181 километр», осень такая, сухо, тепло, казаки впереди, ими командовал Плиев, я ему раненому воды подносил: «Антипов, воды генералу!», и перед нами луг такой ровный и разведка казачья ничего не нашла, а сразу за лугом они и вкопали свои семидесятипятимиллиметровые… И нас в упор. Старшина таким басом: «Антипов, сходи к казакам, попроси красной материи. Надо комбата похоронить с почестями», – три метра нам и дали, столбик обтянуть. Мадьяры яму выкопали. И третьего, Бобырева, это когда мы у недостроенного кирпичного завода стояли, а «Тигры» шли напрямки через кукурузное поле.

женщина на войне

 

женщина на войне

С Бутенко дружил, хороший был у меня друг с Пушкарки. Попали под бомбежку, он в стог запрыгнул, а я не добежал. Очнулся – лежу в траве, кругом разрывы, а встать не могу, щупаю под собой – рука в крови. Наверное, меня убило. Еще щупаю, а это сок, земляника. И стал я эту землянику есть, срываю и ем, ни о чем не думаю, ну очень вкусная попалась. А стог так и сгорел с Саней Бутенко, это меня первый раз контузило. А второй – едем, комбат: «Антипов, займи свое место!» Я же дробненький, ложусь между фар студебекера, ракетницу в руки – наблюдаю за воздухом, а батарея лезет в кузов под брезент, вплотную уже к деревне подошли – летят, я дал три красных ракеты, и – кто куда, бить-то будут по машинам. В крайнюю хатенку вроде летней кухни, человек пять за мной, упал у стены, а немец ударил почему-то по хатам, меня сдуло и прилепило к другой стене, вижу: рамы повисли, потолка нет, немного подождал: это я живой, наверное. Руками шевелю – не болит. Ногами шевелю – не болит. Тихонечко приподнимаюсь, переступаю через двух убитых, наружу вылез и головой кручу, как дикарь, не могу вспомнить: зачем я сюда побежал? Ребята машут: сюда! Кричат: «Ты что, глухой?» Я их матерком. Они: «Иди в зеркало гляди». Я залез на подножку – круглое такое зеркальце было – а у меня барабанная перепонка лопнула и через щеку сукровица бежит такой лентой, но в санчасть не пошел, ничего, второе же ухо осталось.

Поглядел я: куда там нам лезть до них? Крыши нет под соломой, нету полов земляных. Все под красной черепицей. В каждом дворе – свой колодезь, и тот под черепицей. Кафель! Улицы вымощены. Танк идет – аж искры! У нас асфальт наляпают, раз проехал – и уже ямы. На кой черт мы им нужны?! Весь мир против нас, и финны, эти рыжие гады.

Отпустили меня только весной сорок шестого, в отпуск. Бригада пошла на стрельбы с тысячи двухсот метров по «танкам», да какие там танки – транспортер доски тащит на канате и надо с пяти выстрелов поразить пять мишеней, что в бою невозможно. Наш отстрелялся лучше всех – мишени, заготовленные для трех полков, поразил и приказали: отличившихся в отпуск! Двенадцать дней.

Подхожу к проводнику. «Куда прешь, беззубый, у меня полон вагон!» – «А как же мне?» – «А ты что, не знаешь? На крышу полезай!» Я полез, а там уже человек пять лежит. И так на каждом вагоне – и гражданские, и военные. Поехали, глядим: кто-то идет по крышам, двое. Один в офицерской форме, с пистолетом. Бандиты, деньги забирают, красненькие были тридцатки. На ходу прямо – с вагона на вагон. Один, что с нами ехал, говорит: «Ребята, помогите, я схвачусь с ними». Мы молчим: как можно схватиться? Лежим. Они к нам перепрыгнули: «Пулю в лоб или деньги отдавайте». А наш как головой ударил офицера! – тот кубарем с вагона, а на второго мы уже все навалились и задушили.

Пешком шел с Валуек до Селиванова, уже в Майском почуял: мертвечиной несет… Апрель, все тает, земля пускает пар, а в ней столько мертвых уже… Захожу в обмотках, дырявых ботинках, дырка на правой ноге была, зубов нет, глухой на одно ухо: отец лежит, мать, сестра еле живы, в лохмотьях. А у меня даже трех кусков сахара с собою нема. С фронта я привез две пригоршни вшей и пехотную шинель, длинную не по росту, ее в руке можно было переломить – из грязи и пота сделана. Моя-то шинелка подрезанная была, но в ней уже три дырки от осколков. Ребята кричали: «Антипов, ее в музей пора». Я смеха ради скидаю – да забирайте! Они – цап! – а мне вот эту длинную от старшины несут, а она еще хуже.

Отец: «Ну Ваню я дождался». И помер. Похоронили, и я назад. В Харькове пересадка, бродячий мир такой на вокзале – ворье, мошенники, каждый на кусок хлеба хочет заработать. Посадка в десять вечера, света никакого, только у проводника в руке фонарь вот так вот качается, на входе в вагон давка, каждый же хочет получше устроиться, да и проводник будто специально пассажиров тормозит. Я в вагон вломился, вон вторая полочка свободна, как хорошо! Напротив – свободно? – сержант устраивается. Снимаем шинели, и он ахнул: «Документы вынули!» – «Красноармейскую книжку?» – «Да книжка чепуха, я же из Болгарии ехал, пропуск за границу пропал – не пустят меня!» Я ему: «Эх ты, а я вот тута во храню», – руку сунул: нету комсомольского билета и двух наградных корочек нема! Сержант расхохотался: «А ты?»

Прибыл, докладываю командиру: украли билет. Рассматривали на бюро полка. Собрались, сидит такой строгий майор Матвеев, начальник политотдела. Сняли стружку: «Как же так? Ты где должон был билет носить? Вот, у сердца. Тебе объясняли? Объясняли. Почему не исполнил? Чего ж ты вот тут во, у сердца, карманик не пришил? Ну чего бы ты от нас хотел?» – «Да билет новый выпишите». – «Нет, этого не можем». Я подумал: «Да мне он сто лет не нужен!»

И тут отправили нас в баню, и вещи собирали на прожарку – вшей битиком набито было! Очищаю карманы, все повытягивал – а это что такое? Листок какой-то. Развернул – а это молитва «Живые помощи», что мне отец Коли Девкина дал. Как она была в четыре сложена, так и распалась в моих руках на четыре лоскута. И ведь помогло: и я остался жив, и Коля – даже не ранило!

Он, кажется, все рассказал, вот последнее:

– Женился, с женой прожили с сорок восьмого года, а четыре года назад померла, – он пообещал кому-то верным, надежным голосом: – и другой у меня не будет. И все болел – желудком мучился двенадцать лет, все кислоты какой-то не хватает, а потом почки начали отказывать…

Мы выходим во двор, приехавшие с заработков внуки заносят в свой, соседний, где есть телевизор и горячая вода, дом баулы с базарными радостями, правнук не отрывает глаз от диска с надписью «Аватар».

– Что это вы рано? – удивляется Иван Никифорович.

Ему никто не отвечает.

С фронта я привез две пригоршни вшей и пехотную шинель, длинную не по росту, ее в руке можно было переломить – из грязи и пота сделана

Из Чехии его батарея возвращалась своим ходом и за Братиславой, поднявшись километров на двенадцать-пятнадцать, встала «на пополнение». Майор Дорофеев, такой москвич, кликнул: «Антипов, на бандероль, неси в штаб бригады, вон, в замке». Солдат Антипов увидел замок английского князя и наглядеться не мог: ворота вот так разделаны, ограда обслуживается проводом в три шнурка, крученым таким, под током, и сверху порядочная кабина стоит для электрика, за забором стояли рядами подстриженные кругло акации вокруг бассейна большого, во дворе лежал каменный лев, изо рта его чистая вода била в такое каменное корытце, а в нем рыбки плавали небольшие, а под низом тина морская, это питание им. Антипов зашел во дворец и крутил головой: вон сам князь на портрете на чистокровной лошади и с саблей, но одолел всего три ступеньки лестницы, а по левой стороне уже кто-то топает навстречу: «Вы из 192-го полка?» Отдал пакет, но уйти, оторваться не мог: в левом крыле штаб, а что в правом? Отворил – библиотека. А-громадная. Прилавки полированные, как в магазине тянутся. Книгами – забито! Отдельно лежит черная книга, бархатом обтянутая, и крест выдавлен на всю крышку, еще такая же – коричневая, еще – синяя и последняя – белая. Открыл он книжку – написано не пойми чего, карябуки какие-то мелкие, листы прямо сыплются из рук. Ребята потом сказали, что бумага из листьев была, папирус называется. А книги, должно быть, «черная магия» – таких книг как раз четыре на всем белом свете.

Как привязанный – не мог уйти. Стоял и смотрел на замок этот, на ворота, а тут подходит старичок в гражданском, по-русски калякает: русский солдат интересуется замком, понимаю. А старичок этот, как пояснил он солдату, оставлен князем ухаживать за электричеством и беречь добро, и все ничего, да цыгане обижают, а вон и домик его, где он проживает со старушкой. Антипов оглянулся: домик виден и абрикосы вокруг него растут – вот такие! Старушка вышла в белом фартуке, наложила в фартук абрикосов и несет: кушайте. Антипов взял штуки четыре и только тогда повернулся и пошел до своих, уже навсегда.

Потом в клубе показывали кино «Тайна шифра», и вдруг Иван Никифорович увидел тот самый замок и вскочил: «Я же здесь был! И на купол лазил!». Ему пробурчали: «Давай посмотрим, а потом поговорим».

Кто-то сказал Антипову, что после войны именно в этом замке собрались все правители (и даже Гитлер был), чтобы решить, что же все-таки делать с Россией, но ничего, в общем, не решили.

– Больше не приходи, – внезапно говорит он.

Я остался на дороге, покрытой голубыми лужами, слыша только капель. Деликатные коротконогие собачки обегали дворы, словно члены какой-то секты. Я думал: «Без яблок в яблоневом краю, сторожа яблоневые сады. Антипов, выходит, за все последние шестьдесят пять лет не съел, не укусил ни одного яблочка, ни “белый налив” не грыз, ни “мельбу” – что он вообще мог есть, какой вкус… оставили ему… Но это уже никому не важно».

дети на войне  дети на войне

 

ПАВЕЛ ИЛЛАРИОНОВИЧ

Сын Каракулова – отставник, почитал мои документы («много тут разных мошенников ходит…») и только потом пошире распахнул дверь с табличкой «Уходя! Выключить – Газ, Свет, Воду!», предупредил:

– Отец вас почти не видит, только слышит, – и остался в комнате на случай провокаций куклой на кресле, манекеном.

Сгорбленный ношей и аккуратно расчесанный, Павел Илларионович прошептал: «Как часы», – хотя я опоздал на две минуты, задержавшись на погрузке мешков с плиточным клеем и затиркой. Он смотрел все же на меня, в сторону лица, но правой рукой держался за женское фото в рамке, водруженное на середину стола. Отец его пришел с империалистической без правой руки, а на левой осталась клешня – мизинец да безымянный, но все умел делать, топор привязывали ремнями – и рубил, а сын 9 января сорок третьего отправился пешком до Канска в черном овчинном полушубке, валенках, брюках из байки и бараньей шапке и в школе сержантов получил взамен старую буденовку, ботинки, обмотки, бушлат и ремень – наполовину брезент, наполовину кожа.

– Учили переползать, атаковать… Ни разу не видел, чтобы то, чему учили, хоть раз пригодилось. Пехота – не дай Господь. Смертники. И детям своим закажу…

На войну ехали три недели, больше шли – потому что рельсы взрывали (они думали, немцы Поволжья вредят), и при высадке в Невеле их разбомбили так, что два дня собирали все, что осталось от двух школ – распределять по частям было некогда, наступал вечер – время атаки. Какой-то офицер отыскался и повел их в бой, на пути наступления попалась цистерна, и старослужащие не двинулись дальше нее. Что же в цистерне? Пробили: спирт! – кто наливал во все, что мог, а кто так пил, рты подставляли. Вперед, за танками, дальше побежали только они – молодые сержанты. Немцы развернулись и пошли навстречу, отступали до исходного и еще, еще, под гору, и сколько они еще потом ходили эту гору брать, что в последний раз шли не по земле, а по трупам. После первого боя живыми остались единицы, и их уже расставили по отделениям.

Немцы листовки бросали – спасибо, хоть бумага на курево, а то каждый день давали полпачки табаку, хорошего, американского, а бумаги нет… Я справку о второй контузии даже скурил

– В отделении девять человек. Туркмены да таджики. Один только русский, пожилой с пулеметом, он выпить любил и однажды наш ужин опрокинул, когда шел с кухни. У меня автомат, у солдат винтовки, им нельзя автомат давать. Смотришь в кино, какие они, узкоглазые, бойкие – и дерутся, и басмачи стреляют, ловко бегают, а у нас самое тяжелое – поднять в атаку. «В атаку, вперед!» Сколько ни кричи – никто не думает подниматься. Разозлишься до ужаса – и пинками! Огонь интенсивный, а тебя такое зло берет… А если уж выскочат – не ложатся, так и бегут вперед, как деревянные, пока не убьют, – атакуем же ночью, а у немцев почти исключительно трассирующие пули – все видно… И в часовые их нельзя ставить. Как ни приказывай – уснут обязательно. Или я дежурил, или пулеметчик.

Мы пехота, сброд. Живем в окопе. От дождя веткой укроешься, откуда там плащ-палатка, я каски сроду не видел… Комбат далеко, в тылу, ротный поближе – в землянке, комвзвода тоже норовит в какую-нибудь нору забиться… Один комвзвода, думал, застрелит меня. Редко видел его на передовой, все в норе своей с санинструктором… Подбили наш самолет: летал-летал над позициями немцев, а потом задымился и упал в метрах ста перед нами. Комвзвода тут же прибежал со своей санинструкторшей, содрал с мертвого летчика кожаную куртку – хорошую! – и свою нарядил. А она рада-а… Ребята подбежали: снимай, мародер! А он за пистолет – и на меня. Я говорю: «Что твой пистолет, я очередь дам, и ты решето». Спрятал он пистолет. Но куртку не отдал.

дети на войне

 

дети на войне

Немцы близко, от нас на два броска гранаты. Когда тихо, матом их крыли. Они листовки бросали – спасибо, хоть бумага на курево, а то каждый день давали полпачки табаку, хорошего, американского, а бумаги нет… Я справку о второй контузии даже скурил. Когда немцы собираются в атаку, галдят, шумно у них. А мы атаковали почему-то всегда вечером. Если раздали сухой паек на сутки: колбасу в банках, сосиски – все американское, значит – в атаку. Съедалось все сразу: умирать, так сытым. Останешься жить – с убитых пайку возьмешь. Атака – верная гибель, пространство впереди все пулеметами откашивается и минометы накрывают. Бежишь – и ничего не чувствуешь, не смотришь, кто рядом упал. Немцы не очень-то побегут, стойкие. Особенно когда танки у них. И окопы капитальные, с досками, печками, не как у нас тяп-ляп… Даже в плен они с достоинством шли.

– Почему же победили мы?

Павел Илларионович молчит, потом:

– У нас патриотизм все время. За Родину. Русские умрут за Родину. И все нас ненавидят… Проходили Белоруссию – выжжено, одни трубы торчат, в Прибалтике – все цело, как не воевали… Ворон ворону глаз не выклюет!

Пехоту не хоронили, мы или вперед, или назад. Чтобы хоронить, надо остановиться, все своих хоронили – и артиллеристы, и моряки, мешками в море, и танкисты… А пехоту хоронили, если умер в медсанбате, тогда клали в ямы штабелями и записывали номер в каком ряду, а на передовой оставались по ямам лежать. Трофейщики должны были хоронить, но им главное было поживиться, снять с солдат все, чем поживиться можно…

В Прибалтике – ад: они уходят, мы наседаем, техники нагнали с обеих сторон, огонь страшный, самолеты бомбят, а нас ночью свели в яр: сдавайте экзамены в офицерское училище. Площадь круга! Кто там помнил ее? Но так были счастливы вырваться, с таким хорошим настроением ехали на Урал… Ух и намерзлись мы там… И молнией еще двоих убило, когда после войны вызвали в Москву и через особый отдел предложили Киевский округ – сразу согласились, с удовольствием! В Москве вон как тепло, так в Киеве наверняка еще теплее. Конечно, едем! Только удивительно, что полковник сказал: «Я вам, ребята, четверо суток на дорогу выписал, в Киеве хоть погуляете напоследок». Что это за прогулки такие? И еще, фуражки нам выдали голубые. Я таких и не видел прежде. Смотрим, в вагоне сидят двое в таких фуражках, мы подсели: что такое? Они: «А-а, так это вас, ребята, на борьбу с бандитизмом. На Западной Украине бендеровцы батальонами ходят, с танками». А мы ни сном ни духом, что воюют на Украине, уже и слушать их дальше не хотим, отвернулись друг от дружки и сидим молча, и гулять по Киеву не пошли – ну нет никакого настроения!

Служба такая: разведывательно-поисковая группа идет по району, оперативник МГБ с нами, с агентами шушукается, и бандиты идут по району. И ходим. Друг за другом. Западнянцы забитые, затурканные. Глупые люди! Нас они боялись. Но бандитов больше боялись! В деревню заходишь – хаты под соломой, огородов нет, живности нет, стены – глина, пол – глина, по семь человек детей, вот так скамейка, вот так сундук вместо стола. Только я не помню, чтоб на сундуке ели. Из кукурузной муки намесят тесто густое, заварят, раскатают, ниткой кусок отрежут, спиной к печке вот так станут и макают кусок в миску, где брынза – так едят. Дети бегают в одних рубашках. «Зачем вам столько детей?» – «Ночи длинные, керосина немае, вот и колупаем».

Ночевать старались у проверенных. Остановились однажды в семье, уже не первый раз, три сына у них. Я всегда ложился на лавке за сундуком, а тут лег на постель – спят на соломе и укрываются перинами. А старший сын возвращался с гулянья и в родную хату гранату бросил! Меня перина спасла, а он еще из автомата в окно, хорошо сержант-татарин, хоть и сам был ранен в плечо, его положил, а тут уже с трех сторон начали поливать – хата глиняная, ее покрошить ничего не стоит. Спасло то, что ракету пустили и соседние группы пришли выручать…

Когда немцы собираются в атаку, галдят, шумно у них. А мы атаковали почему-то всегда вечером. Если раздали сухой паек на сутки: колбасу в банках, сосиски – все американское, значит – в атаку. Съедалось все сразу: умирать, так сытым

Нужны были результаты, убитые… Не было результатов – крепко ругали. Ночевали в селе – длинное такое, пятнадцать километров тянется. Утром вышли, пока роса, кругом обошли – вроде следов на росе нет. Развернулись цепью и двинулись через бугор, а за ним поле и лес. Мне приспичило до ветру, я отстал. Справился, штаны на место вернул, вышел к поваленному дереву – как-то вот так боком лежит, а за деревом два человека лежат и пристально за нашими наблюдают. «Встать! Руки вверх!» Вскочили. Но оба без оружия. «Что делаете?» – «Худобу пасэм». Действительно, в сторонке – две коровы. Но уж пристально смотрели. Я одному: «Бери коров и уводи». Второму: «Идешь с нами». И пошли по тропе, и вдруг солдат старый показывает: следы, вроде кто-то шел перед нами. Я гражданского подвел: «Ну теперь что скажешь?» – «Хтось шел, а бильше не знаю». Ладно. Дальше идем – картошина валяется, несли, видно, в ведрах и просыпали. Чую: здесь! Начали щупами землю протыкать. «Товарищ лейтенант, щуп ушел!» Только оцепили, а уже люк в земле открылся – и вылетела граната. Щелчок, а взрыва нет. Мы им свою гранату в люк, и она взорвалась. Под землей какое-то движение, но никто не вылазит. Сазонов, цыганенок, мне говорит: «Звук какой-то». Да я и сам слышу: будто камень о камень кто под землей ударяет. «Еще гранату?» «Обожди», – я раскопал в траве ихнюю отдушину – и в нее две ракеты! От них такой едкий дым – никто не выдержит. Дым из люка валит, но не вылазит никто. «Сазонов, полезешь?» – «Полезу!» Тихонько спустился, пошарил: «Три человека!» – «Живые?» – «Вроде нет!» Достали: двое мужчин и женщина молодая. Все убиты выстрелом в голову. Пистолет был только у старшего группы, он всех и положил.

Думаю: женюсь. На Западную Украину девок в армию навезли со всей страны, девки наскучались. Но не получается. Схожу с одной на танцы, в кино, а завтра опять в горы лезть. С гор спущусь, а она уже с другим ходит. Решил: поеду к себе в деревню, возьму честную. На десять дней получил отпуск – и женился. Взял смазливую, десять классов кончила, а сели в поезд – она с солдатами шуры-муры, а на меня – хоть бы что. Думаю: «Да-а, пропаду я с ней».

И не ужились. Послали меня на учебу в Саратов, а ее я обратно в деревню отправил. Она села в поезд: «Все, наверное?» Я так аккуратно: «Поживем – увидим. И с этой», – Павел Илларионович ради этого смог поднять голову – поднял голову и ткнул пальцем в старое фото женщины, в стекло, на которое кто-то наклеил серебряные листочки, уже облезшие. Он заплакал. На груди женщины я разглядел брошку – черный камешек, а вокруг в золотых лапках – «жемчужины», такая была у моей мамы и еще у миллионов женщин, переселившихся в старые фотографии. За окном задула пурга и колотила жестью по соседской крыше, снежный ветер, дым несло слева направо, а снег бешено и косо несло вниз, качались ненатянутые провода и слепо, молитвенно и размашисто наклонялись и разгибались ветки деревьев – так резко, словно ветер и снег кто-то включил, а потом так же внезапно переключил на солнце, и потепление развесило по карнизам серые соски дождевых капель, и удивленно распухли почки. Надо бы исключить из русского языка вот это – «наступила весна». «Настало утро». И особенно – «народное волеизлияние».

В столовой в училище ее заприметил. Замзаведующая. Постарше меня. Окружение прошла. И замужем была. Но это я потом узнал. Мария Ивановна. Говорю командиру взвода: «Поставь-ка меня дежурным по столовой». Раз подежурил, два… Говорю: «Так и так, ты мне нравишься, что ж ты, это самое…» Она говорит: «А с какого ты года?» – «С двадцать пятого». – «У-у, сопляк, а я с двадцатого». Я: «У-у, далеко ушла, но мне сгодится». После этого стала она ко мне присматриваться, а я понастойчивей стал, настойчивей, и спуска не давал, ближе, ближе… Я в казарме живу, она – в землянке, а уже беременная, это мы в баню сходили – и сошлись. А развода мне не дают и из деревни пишут, что жена родила – а от кого? Председателю партийной комиссии, майору, Мария Ивановна тоже нравилась, просил, чтобы она ему всегда на стол накрывала. У него как раз жена умерла. Жениться он не хотел, только переспать. И на меня дело завели. Собрали бюро. Я майору говорю: «Вы же на ней не захотели жениться, потому что она малограмотная, пренебрегли! А я схотел! А вам теперь обидно?» Выговор с занесением в учетную карточку – и отчислили, поехали мы опять бандитов бить. Горько нам было, я говорю: «Карьеры у нас уже не будет, вечным буду командиром взвода». Она говорит: «Да ничего». Согласие у нас с ней было по всем вопросам.

Он косится исподлобья опять на фото засочившимися глазами, наклоняется чуть вперед, так прицельно, словно видит перед собой маленькую такую дверку, в которую надо так ладно попасть, чтоб не задеть, ничем не зацепиться, к нему подходит родня: «Да ладно тебе, пап», – словно он плачет из-за какой-то ерунды, некупленной игрушки, из-за того, из-за чего смешно плакать.

Он еще хочет сказать, что чувствует, когда видит бандитский трезубец на гербе Украины и цвет ее флага, но говорит о счастье. Павел Илларионович Каракулов, уроженец Красноярского края, счастлив:

– Обижаться не на что. Дети у меня. Есть хлеб и приварок – и хорошо.

Место бомбоубежища на Стрелецком яру обнесли оградой и отслужили молебен, и, может быть, даже поставили крест. Говорят, в какую-то весну в открывшуюся яму провалилась корова, и можно было видеть подземный ход с покосившимися подпорками и трупы, и дед какой-то лазил посмотреть беременную дочь и внука Мишку, а какой-то смельчак ночами раздевал трупы и барахло носил на привокзальный базар, желающим донося: «Там все стоят», – так тесно было, все жались друг к другу. Теперь это место называется «Памятник №67» – можно представить, сколько в Валуйском районе мест, где по-братски, штабелями, рядами лежат наши.

победа

 

НА УЛИЦЕ

Я прохожу за кинотеатр, оставляя слева школу, в стене которой замуровано письмо потомкам, тем, кому повезло дожить до столетия Октябрьской революции – кто-то ведь откроет, и придется читать, прохожу меж памятником валуйским «афганцам» и могилкой красного комиссара и останавливаюсь на обрыве за серым кубом – памятником павшим в Гражданской войне, на котором уже больше года написано «педоры», давно бы пора поставить что-то примирительное и белым… Ничего не могу поделать, как хорошо, что такое место для меня на земле одно, я ничего не вижу, все расплывается, лопается, страшная русская жизнь, облаком, дымом стремится растечься (все пробовали – подмораживать, разогревать, ничего не помогает) – вот-вот и кончится, пропадет, и я стою на месте, где когда-то над нами, над теми, кто будет «нами», сойдутся во встречном движении и примирятся джипы Чеченской Республики и трудолюбивый шестой и седьмой миллиард китайской саранчи – нас больше нет, вон они – были и ушли, оставив на развилках свои пушки и танки, задравшие в небеса свои хоботы, и врастают в землю на серых плитах, и здесь испуганно взглядывая с единственных фото, с напряженно поднятыми плечами, в единственных своих костюмах, боясь улыбнуться, чтобы не открыть беззубые рты, ставшие словно малыми детьми, на лицах которых так легко читается дальнейшая судьба, о которой мы знаем, словно спрашивают: все? Мы же все сделали? Мы больше ни в чем не виноваты? Никому больше не нужны наши кривые от пахоты мослы? Мы ведь никому не должны? Я не могу видеть, все тает, и на заваленном слоями пивной тары откосе проступают террасы городского сада, по реке, едва переваливающей поваленный телеграфный столб, опять плывут пароходы, опять жив сапожник с Казацкой, подбивавший подошвы кленовыми гвоздиками, и на месте гостиницы еще только ее котлован, и на земляной горе рядом с ним дети смотрят, как оставшиеся в живых ветераны Первой конной идут верхами памятным маршем с Краснодара в Москву, а вот и котлована нет, и виден городской собор – простоявший семьдесят девять лет, день в день, такой собор, что кирпичей его хватило на пожарную каланчу, второй этаж валуйской тюрьмы (в ней сейчас налоговая), тюремную ограду пятиметровой высоты, Дом обороны, где размещалась воинская часть и интернат для умственно отсталых детей, вон деревянный райпотребсоюзовский магазин на месте администрации, с которой ежегодно опадает плитка, опять крутятся цепочные, и в сирени возле танцверанды «вокзальные» в очередной окончательный раз выясняют отношения с «казацкой», вон идет боевой летчик Василий Иваныч Шляхов, дымит сигареткой, помрет от огорчения, когда в первые свободные годы выроют его огород, дед Уколов, не снимавший офицерской фуражки, служивший «стражником» при немцах, дядя Гриша Поляков, одноногий Петр Сидорович, Потанин – и валуйские балконы, и с каждого выступал Троцкий – наше прошлое… И мучительный вопрос двадцатого века «Могло ли быть по-другому?» все чаще сменяется бессильным «Лучше бы вообще ничего не было, чем так…», никакой твердости, надежды, все тает и здесь в общенациональной идее о «достойном вознаграждении» и мечтах о призвании «честных немцев»…

Немцы не очень-то побегут, стойкие. Особенно когда танки у них. И окопы капитальные, с досками, печками, не как у нас тяп-ляп… Даже в плен они с достоинством шли

Я прошел по жаре всю Федеративную, никто из встречных и не слыхал о памятнике над бывшим бомбоубежищем. Существенно покосившийся памятный знак стоит на небольшой террасе, на мертвой, меловой, серой земле, редко поросшей чертополохом и полынью. Знак прилично выкрашен и украшен стихотвореньем. Вглубь холма уходила дыра, затянутая паутиной. На окрестных стройках завывали пилы. Какой-то «коммерсант» уже здорово подкопал гору для установки магазина. На него ходили жаловаться в военкомат: как можно на костях? Но – все можно.

Так странно, стою в ста метрах от улицы Карла Маркса, родных мест – и никто меня не знает. И вдруг я заметил старуху – ее вынесли подышать в какой-то люльке, и она манила меня рукой: спустись.

– Я знаю, кто ты, – она подняла усиленный очками взгляд, – Медведев, значит, тебя послал узнать, сколько нас осталось?

– Нет.

– Жалко. А говорят, он наш, мать из Алексеевки. Как думаешь, подкинет нам что-нибудь?

– Нет.

– А ведь работали за палочки. Хлеба «крючком» косили, чтобы люди не подохли. А теперь жалуются: чижало, чижало, – передразнила она не присутствующую невестку или невесту внука. – За столом весь день просидят – и чижало. Чижало – было.

Поехали; я вглядывался в знаки, в свидетельства высшего разума – железнодорожное устройство. Металлические коробки, лестницы. Освещенные лампами двери. Для чего-то понавешенные провода. Слышался перезвон на переездах. Люди в грязных желтых и оранжевых жилетках стояли, сабельками подняв флажки, на табурете у деревянного допотопного вагона сидел степенный путеец и блевал в щебень себе под ноги.

 

Опубликовано в журнале «Медведь» №140, 2010


Присоединяйтесь к нам

КОММЕНТАРИИ

Рубрики

Новое